Увлечение старой живописью, вещами придавало ощущение добропорядочности, духовной связи с «мирным временем» (они еще не стали предметом спекуляций), которая позволяла запутывать и самих художников, и первых собирателей. Как говорил профессор Мясников, впечатление игры краплеными картами, в которой никогда не сообразить, на чем именно зиждется жульничество.
Для художников все выглядело иначе. Каждым своим действием они вступали в конфликт с законом. Не разрешалось продавать авторскую живопись из рук в руки — для этой операции существовали специальные художественные советы при творческом союзе, к которому они чаще всего не имели никакого отношения. Нельзя было жить на заработанные таким путем деньги — это не освобождало от обвинения в тунеядстве, за которое судили, как в 1961-м Иосифа Бродского. Статей уголовного кодекса набегало так много, что человек оказывался во власти органов, которые могли эти статьи в любой момент ввести в действие. Или — при определенных условиях — не вводить. Петля затягивалась все туже и безнадежнее. Независимая жизнь «авангардистов», которых после фестиваля начали усердно пропагандировать органы, — какой неоднозначной на самом деле она была!
Из года в год повторялся Красный Стан. В Москве белютинская Студия давно перестала отвечать привычному представлению о замкнутом круге художников — больше шестисот человек: скульпторов, живописцев, графиков, архитекторов. На Таганку, где находилось ее рабочее помещение, тянулись первые барды — Булат Окуджава, Владимир Высоцкий, Новелла Матвеева. Приходили физики научно-исследовательских институтов Петра Капицы, Николая Семенова, Евгения Тамма. Физиков привлекала не столько перспектива выставок — стихийно они возникали после каждого занятия во время обязательных разборов, — сколько, по выражению академика Капицы, творческая стихия, в которой освобождалось чувство и начинала работать мысль.
Однако никто не обманывался: ни в Москве, ни в стране в целом обстановка не стала более благоприятной. Приходилось жестко держать оборону. Противодействий было предостаточно. Блюстители чистоты соцреализма не дремали.
Андрей Гончаров, заведующий кафедрой живописи и рисунка в Московском полиграфическом институте, где преподавал Белютин, пользовался репутацией «левака» 1930-х годов. Правда, вовремя отошедшего от становившегося опасным направления. Приглашение Белютина на кафедру казалось вполне закономерным, тем более стремление Гончарова к более близкому с ним знакомству. С женой и дочерью Наташей Гончаров стал бывать на ужинах у Белютиных, встречал у них старый Новый год — с непременными подарками, розыгрышами, шутливыми пожеланиями. Гончаров внимательно рассматривал висевшие на стенах белютинские холсты, интересовался рисунками, эскизами, содержанием рабочих папок — все между прочим, все в дружеском ключе.
Результат — приказ по кафедре о создании специальной комиссии для «выявления подлинной сущности» Белютина как формалиста, которому не место ни в советском институте, ни в советском искусстве. Давнее исключение из творческого Союза получило свое подтверждение. Сам Гончаров уже давно входил в состав правления МОСХа.
Мотивировка была неопровержимой — личное знакомство заведующего кафедрой со всем объемом творчества художника.
Обычный прием — сбор подписей негодующих студентов — на этот раз не сработал: студенты бросились на защиту своего педагога. Многие, как Владимир Янкилевский, уже тогда определили свой путь в искусстве. Андрею Гончарову пришлось выступить единолично.
В заключении комиссии Белютин определялся как «яркий представитель современного экспрессионизма», чье творчество и метод «полностью противоречат современному искусству». «Нет абстракционизму в советском вузе!» — заявила вся кафедра. Виновнику смуты предложили подать заявление об уходе. Но ведь и так общение с людьми, поставившими свои подписи под такой бумагой, не представлялось возможным.
Один из старых профессоров, Горощенко, еле слышно прошептал в коридоре: «Не судите строго, голубчик, я стар, а вы тут такую республику свободы развели — подумать страх».
Конечно, оставались (пока!) другие институты. Но главное свершилось: выдвинуто «профессиональное» обвинение и навешен ярлык, необходимый в советской практике. Для удобства.
О всеобщем стремлении к внутреннему освобождению Старая площадь знала и по-настоящему не нуждалась ни в каких конкретных «разведданных» Лубянки. Подобные «разведданные» только подтверждали ее собственные выводы. Задача заключалась в том, чтобы не просто подавлять всех и вся, а выявлять «непримиримых», создавая одновременно неуловимое ощущение либерализации.