На последней лекции заканчивавшегося учебного года я прочла слушателям Литературного института короткое газетное сообщение: «…Правление Литературного фонда извещает о смерти писателя, члена Литфонда Б. Л. Пастернака, последовавшей 30 мая сего года на 71-м году жизни, после тяжелой и продолжительной болезни, и выражает соболезнование семье покойного».
Я не просила никого почтить покойного минутой молчания. Они встали сами. Один за другим. Опустив головы. Не глядя друг на друга.
Позже Александр Галич напишет:
NB
1961 год. Политбюро утвердило линию будущей Берлинской стены. Длина — 46 километров. Вышек — 210. Укрепленных огневых позиций для круговой стрельбы — 245.
Вечер у Белютиных на Большой Садовой. Чета Эренбургов. «Выставка в кафе? Вам предложили? Почему бы и нет. В конце концов за этим традиция. Московская. Давняя». Кивок в сторону жены: «Помнишь, „Кафе поэтов“?» — «Бывшее „Домино“? С оранжевыми скатертями?» — «Бумажными. Для стихов». — «Для рисунков. Стихи были на потолке». — «А как же!»
«Столики малюсенькие». — «Под стеклом. Занавес — Юры Анненкова». — «По нынешним понятиям — геометрическая абстракция». — «Полосы красные, зеленые. Цвет насыщенный — до шока». — «В охранной грамоте Нарком проса — ведь была же и такая! — стояло что-то вроде „эстрады-столовой“ для просвещения поэтов». — «Илья! Вспомнила! На стене второй комнаты»:
К Белютиным: «Помните откуда? Василий Каменский — „Живой Памятник“». Но собеседники намного моложе. «Да, верно, анафемы, запреты — железный занавес для домашнего пользования». — «А ведь все равно не железный. В устной традиции дошло и до нас: как легенда, художник, актер, один из первых авиаторов». Эренбург: «В этом своя закономерность — вместе прорывались в неизведанное: авиаторы и футуристы. Если бы не деньги первого русского летчика Г. Кузьмина, не была бы издана „Пощечина общественному вкусу“».
Предложение показать работы белютинской Студии исходило от горкома комсомола. В кафе «Молодежное». Символ тех дней: казарменного типа послевоенный жилой дом Комитета госбезопасности с единственным в своем роде кафе на первом этаже: космополитические коктейли, едва ли не единственный в городе разрешенный рок-ансамбль.
Эренбург задумывается. Что же, красных дорожек перед новым искусством никто никогда не расстелет. Это в порядке вещей: новое искусство формирует в материале то, в чем обыватель еще не отдает себе отчета, хотя со временем будет воспринимать как очевидное. К тому же сейчас — переходная фаза. Недолгая, по всей вероятности. «Если, — минутное молчание, — все не повторится». — «Ежовщина?» — «Скорее культ. Хрущев подошел к его грани. Хватит ли у него культуры, личной и политической, ее не переступить? Но и в худшем случае лучше скорее заявить о существовании направления, исключающего потуги официального „реализма“. Направления многолюдного. Творчески зрелого. Независимо от последствий. Это нужно как принцип». И сразу потускневшим голосом: «Пусть останется хотя бы веха. На будущее».
Мы думаем об одном и том же, но по-разному. Извечный сплав провокаций, подозрений и беззащитности, когда место права давно и злобно заняла непонятная в своих побуждениях воля. Известный совет покойного вождя светлоглазому усохшему недоростку Ежову: надо, чтоб в каждом зрело сознание вины — какой именно, в свое время легко будет сформулировать.
Все было рядом, и потому при всей внутренней логике доводы Эренбурга о целесообразности «кафейной» выставки не убеждали, хотя и были приняты. Приняты потому, что начинавшиеся, вернее, исподволь готовившиеся проклюнуться перемены рождали споры всюду и обо всем. Они не могли существовать без системы доказательств: для старших поколений — впервые за многие годы, для младших — впервые в жизни.
Вместо того чтобы привычно поднимать руку в толпе, как все, в осуждение или одобрение, — каждый раз пытаться ответить себе самому, насколько одобрение или осуждение совместимо с твоим пониманием происходящего и чувством собственного достоинства. Не просто подчиняться изуверскому принципу «ИМ виднее», но отдавать себе отчет — чему именно хочешь служить, к какой цели стремишься.