Вопрос прорвал плотину. Все попытки трикотажной блондинки восстановить регламентированную очередность терпели фиаско. «Посторонние», посаженные специально на центральном пятачке зала, выступали один за другим, едва успевая называть себя. Серые костюмы предпочитали оставаться безымянными. Как оно необходимо и каким ему быть — потерявшему в годы культа свой смысл искусству, чтобы задевать живого, а не плакатного человека, чувства, а не заданные формулы.
Вокруг академика Петра Капицы плотный кружок его физиков. Это от них: достижение визуального сходства развлекает (и только!) воображение как способность повторения любого предмета в том же повседневном обиходе — деревянной поделки или модного свитера — по принципу «могу — не могу», «получается — не получается». В нем не затрагивается духовная жизнь человека. Наше нутро способно откликаться только на моменты творческого преобразования.
Поэт Борис Слуцкий: «Живопись, как и поэзия, становится искусством лишь тогда, когда представляет сгусток эмоций».
Скульптор Сара Лебедева, обычно никогда не выступающая, словно оставившая за собой роль зрителя: «Живопись — это своего рода конспект и обобщение, сублимация чувств. Отсюда неизбежны отходы от хрестоматийного, следовательно, ничейного представления о предмете. Если мы действительно воспринимаем, а не скользим взглядом, то есть если в этом процессе участвуют чувства, наши переживания, то каждый видит один и тот же предмет по-своему, соответственно по-своему и изображает». Сколько можно возвращаться к этой азбуке искусства!
Неожиданный вопрос из зала к очередному начавшему вещать серому костюму: «Почему вы говорите вообще? Перед вами две работы: какой вы сами отдаете предпочтение?» — «Какие две?» — «Да вот „Вечер“ Люциана Грибкова и холст рядом с ним». — «А при чем здесь инвентарь кафе?» Инвентарем в глазах серого костюма оказалось полотно будущего президента Академии художеств Салахова, появившееся в зале без ведома студийцев. Очевидно, для спора.
За спиной свистящий шепот: «Сами виноваты — надо было их…», «Откуда только набежали…», «Мало их в свое время…» Угроза глохнет в веселом шуме.
Очередной серый костюм пытается объяснить, что в настоящей советской живописи, как на производстве: достиг эталона — успокойся. Раз кто-то до тебя «овладел», тебе остается только пользоваться приемом. Из какого бы времени он ни шел. «Наше искусство должно вобрать в себя все высшие достижения искусства всех народов!»
И все-таки это уже было из прошлого. Из настоящего — голос чудесного сибирского писателя Владимира Сапожникова, прошедшего и фронт, и лагеря. Сдавленный волнением. На срывающемся дыхании: «Не знаю толком живописи. Никогда не разбирался в ней. Но то, что здесь, это как у нас в Сибири, в порушенных зонах. Сам видел концлагерь брошенный, и через него танк прошел. Через ограждения. Мотки колючей проволоки. Через бараки и вышки. Напролом. Лагерь на десятки тысяч. В бараках на нарах клопы. Еще живые. А дорога — в новый город. Совсем новый. Какого еще нет. Вот и ваши работы — через все. К тому, что будет!»
Четыре с половиной часа споров. Без перерыва. На неслабеющем накале. Столики у стен пустеют первыми: на такой лимит времени не хватило заготовленного материала. Что-то явно не сработало. Что-то должно было сложиться иначе. Одно ясно: волна страстного интереса к вопросам душевной раскрепощенности. В данном случае через живопись.
И Володя Сапожников, останавливаясь у выхода: «Послушайте, ведь это ключ к чему-то очень важному, а?»