Выходит, нету… И Экштейнов из соседнего, 8-го, по Малому Толмачевскому, дома с фабричкой металлических изделий, где слесарил муж тети Клаши, нету: «У них вон какая торговля в Большом Златоустьинском переулке-то была!» И Протопоповых нету — их дома полпереулка занимали. Прямо от Канавы. «На всю Москву славились — о слепых заботились, приюты их содержали. Доктора знаменитые у них квартиры снимали. Гриневецкий Болеслав Иванович и супруга ихняя Болеслава Ивановна. Она зубы лечила. Они из Варшавы».
Нет церковного старосты Проскурнякова, что дом имел в Большом Лаврушинском, стенка в стенку с демидовским дворцом. «Торговый дом по кожам у них с папашей был. Андреевскую купеческую богадельню за Калужскими воротами опекал — денег не жалел».
Тетя Клаша не права: не наша школа. «Мы» — лаборатория Прокофьева — сиюминутные и уже почти бывшие.
Символ веры нашего режима — ложь. Формула оправдания для всех — «если бы не обстоятельства»… Идеологический пресс. Страх. Цензура. Человек хочет выжить, но может просто не рассчитать. Слишком сложны хитросплетения жизни.
…Разговор в коридоре шелестит, шелестит. Елена Самойловна возвращается. Собирает ноты. «С осени у тебя будет другая учительница». — «Но почему?» — «Будет приходить домой…» — «Почему?» — «Так удобней. И… безопасней». — «Как безопасней?» — «Нам больше не разрешают работать». — «С нами?» — «И с профессором». Учительница отводит глаза.
«Вот и замечательно, что откликнулись на нашу открыточку. А летние работы молодого человека захватили? Михаил Васильевич интересовался — он только что из Колтушей». — «Из Колтушей? Но академик Павлов…» — «Да, да, Иван Петрович скончался еще в январе, но семья настояла. Им с Нестеровым легче. Да и кое-что в портрете тронуть надо было».
…Яркий летний день. Солнечные блики скользят по тоненьким витым чайным ложечкам, ложатся на ризы икон в большом киоте, за зеленью разросшегося рододендрона. Парусом вздувается прозрачная кисея на приоткрытом от уличного жара окне. Екатерина Петровна, супруга художника, подходит к двери, трогает ручку.
«Так от чего же не стало Павлова? Возраст? Сердце?» — вежливый вопрос одного из гостей. Все знали, что художник и физиолог были дружны. В голосе Нестерова срывающиеся ноты: «У него до конца оставалось отличное сердце. Никаких эксцессов». — «Значит, возраст». — «Иван Петрович был моложе пятидесятилетних!» — «Тогда что говорит профессор Галкин? Он столько лет лечил академика. Говорили даже, что его ученик». — «Да, лечил, да, ученик. Но не было Галкина и вообще никого не было, даже близких!»
Тишина. Тикают часы. Где-то шумит улица. Тревога — она словно выползает изо всех углов. Тревога и неуверенность. «Ничего особенного не было. Простуда. Из Москвы, как узнали, прислали кремлевских специалистов. Всех привычных, своих — вон! И вот…»
Через несколько лет, за час до смерти профессор Галкин выдавит из себя роковое слово: «Убили…»
«Серафима Васильевна, супруга Ивана Петровича, сказала, что 8 декабря 1935-го академик отправил еще одно письмо Молотову. В Ленинграде что ни ночь машинами людей в Кресты вывозили. За одних, как всегда, головой ручался. За всех вместе просил. Молотов ответил. Мол, отдельные факты проверим, в остальном советская власть ошибаться не может. Одернул Ивана Петровича. Зло одернул. А через месяц его не стало… Серафима Васильевна сказала, что на моем портрете он будто готовиться начал к новому письму. Молчать бы все равно не стал. И копию молотовского ответа мне дала, после которого сон потеряла. Вот». И Нестеров читает: