Во время митинга я сама не могла понять, каким образом выиграет искусство, если мы добьемся самоуправления. Я не только не испытывала полной уверенности в правильности наших мотивов, но всей моей любви к театру, его атмосфере, верности нашему воспитанию была нанесена глубокая рана. Во время митинга у меня возникло ощущение, будто замышляется какое-то святотатство, но дар речи покинул меня. В итоге, проявив малодушие, я подчинилась желаниям остальных. А теперь, словно повторяя заученный урок, я твердила своим домашним, что мы намерены потребовать право на самоуправление, право избрать свой комитет, который станет решать как вопросы творчества, так и вопросы распределения жалованья. Мы намерены покончить с бюрократизмом в организационных делах. Мои слова даже мне самой казались пустыми и бессодержательными.
– Итак, ты выступаешь против императора, который дал тебе образование, положение, средства к существованию. И нечего поднимать какие-то там уровни. Ты поднимешь искусство на высокий уровень, если станешь великой актрисой, – заявила мама.
Она была готова использовать свой родительский авторитет и запретить мне покидать дом, пока все не успокоится. Но тут вмешался Лев. Хотя, по его мнению, все это было глупостью, но тем не менее он считал, что я должна была оставаться с друзьями до конца.
– Ты же не хочешь, чтобы она предала своих товарищей, – сказал он матери. – Где же твои принципы?
Услышав подобный аргумент, бедная либералка-мамочка вынуждена была замолчать. Отец считал, что нужно выиграть время и сделать вид, будто я заболела. Я решила идти до конца, но чувствовала себя несчастной.
Резолюция митинга вырабатывалась на квартире у Фокина. Мне показалось, что привратник, стоявший у парадной двери, бросил на меня неодобрительный взгляд – ни приветствия, ни фамильярной, но в то же время уважительной болтовни, которая составляла кодекс bienseance (приличие) у людей подобного рода. Слегка наигранная веселость присутствующих внушила мне некоторое облегчение; я была почти готова поверить, что правда на их стороне. Мне пришло в голову, что они не стали бы рисковать, не имея на то важных причин; и причиной, очевидно, была справедливость требований. Я продолжала так думать до тех пор, пока не стали обсуждать требование поднять нам жалованье, мне оно показалось отвратительным, сильно напоминающим шантаж. Я все еще верила, что смогу предостеречь товарищей от неверного поступка, и я отозвала Фокина, чтобы поговорить с ним с глазу на глаз. Мы вышли на площадку лестницы. Там, с трудом подбирая слова, чувствуя себя униженной оттого, что он может заподозрить меня в отступничестве, я поделилась с ним своими сомнениями. Он внимательно выслушал меня. Он никак не развеял моих сомнений, но в силе его веры, в пафосе его слов я почувствовала большую искренность.
– Что бы ни случилось, – так закончил он, взяв меня за руку, – я всегда буду благодарен вам за то, что в критическую минуту вы встали рядом со мной.
Один за другим приходили опоздавшие, принося свежие новости: остановились железные дороги; чтобы предотвратить митинг рабочих на Васильевском острове, развели мосты. Фокин снял трубку, чтобы проверить, работает ли телефон, коммутатор молчал. Он продолжал слушать.
– Помехи на линии… Обрывки разговоров… какая-то неразбериха… Больше ничего не слышно.
Два молоденьких танцовщика, почти мальчики, прибежали раскрасневшиеся и возбужденные; они вызвались быть «разведчиками». Их искреннее восхищение нашими действиями не позволяло им сохранять спокойствие.
– Мы видели на улице сыщиков, – взволнованно заговорили они, перебивая друг друга, – наверняка это сыщики: оба в гороховых пальто, а на ногах галоши.
Во все времена было нетрудно определить агентов нашей тайной полиции – галоши, которые они носили в любую погоду, стали объектом всеобщих шуток.
По сведениям «разведчиков», в Александрийском театре собирались прервать спектакль, чтобы актеры могли со сцены обратиться к зрителям. Весь день прошел в волнении, устроили импровизированный обед, а вечером решили отправиться в Александрийский театр, чтобы иметь возможность действовать сообща с драматическими артистами. Там шел обычный спектакль. Режиссер Карпов отвел нас в комнатку за сценой, где хранился реквизит для спектаклей на всю неделю, так что она была завалена сценическими принадлежностями: портретами предков, алебардами, шлемами и мебелью, но никого там не было. Карпов достал для меня курульное кресло древних римлян, а сам отошел к веерообразному окну.
– Драматические артисты будут бастовать до тех пор, пока не удовлетворят все их требования, – быстро проговорил он, посматривая на часы.
Раздался звонок, и он поспешил на сцену, бросив на ходу:
– Помните, мы боремся за почетную свободу. Еще совсем недавно русский актер был рабом. Теперь настал подходящий момент. Там, наверху, давайте небо!
Последняя фраза была адресована рабочим сцены.