Любое рождение всегда сопровождается дичайшей болью, всегда истекает кровью. Но рождение Русского Солдата одна из наиболее болезненных форм рождения. Она противна природе обычного человека. Отрицание убийства себе подобных и неотвратимость совершения этого во имя самой жизни, мирная сущность человека, сменяемая звериной ненавистью и жестокостью к подлому врагу, рождает Воина. Именно поэтому душа от боли не может кричать, даже истекая невидимой кровью, испытывая первозданную невыносимую боль.
Он вдруг увидел, как маленькая фигурка на сером причале, сменяется четкой чертой горизонта. Заглянул за эту черту и понял, что она разделяет всех нас, ещё живущих от тех, которые уже ушли туда, в серо-черную клубящуюся муть штормовых туч. От тех, что переплыли дистанцию, разделяющую бытие и небытие. От тех, кто вдруг стал добрее и неизмеримо умнее, добрее и умнее на целую жизнь, сколько бы её ни было, нас, ещё выживающих, ещё проходящих отмеренный нам урок на этой земле в этом дичайшем времени.
Отныне и навсегда он не мог есть яблоки и даже смотреть на них не мог, испытывая при этом, раз за разом невыносимую пытку виной живущего за участь тех, кто уже познал всё. Рассудком человек может понимать, что не в его власти что-либо изменить в безысходности окончания жизни, что он не виноват в глобальных правилах игры Богов, но душа, по образу и подобию своего Создателя, не дает ему этого сделать. Она, это великое непознанное, заключённое в тесную клетку наших физических тел, не желает мирится с настоящим положением дел и, иногда, с неимоверным усилием, покидает постылую темницу, при этом обрекая тело на смерть или, что ещё страшнее, на муки жизни без рассудка и души.
Он внимательно, но машинально слушал Клепикова, принял предложенную папиросу и выкурил её в первый раз даже не закашлявшись. Выпил первый раз в жизни стакан водки, не чокаясь, и даже не почувствовал её вкуса и не захмелел. В его сознании вдруг выросло всего одно слово: «УБЬЮ». Нет, не «За Родину!», нет не «Защитим!», нет не «За Сталина!», а именно «УБЬЮ!».
— Я хочу их всех убить! Всех до одного! — прошептал он.
— Боже, Боже милостивый! — вспомнил он, комсомолец, как молилась его бабушка.
— Господи, помоги мне их всех убить! Чтоб они, эти твари, никогда и никого, нигде не убивали. — закончил он про себя.
— УБЬЮ! — Столько, сколько смогу, столько, на сколько хватит сил и времени, столько, сколько Бог позволит и ни каплей меньше. Если больше, то буду счастлив, а если меньше…, а меньше не позволю. И никакой тут торг вовсе не уместен.
Иной, даже пройдя несколько боев или даже войн, не становится Солдатом. Иной становится им в последний миг, корчась в предсмертных судорогах на снегу, в ржавой воде болота или в грязи раскисшего чернозёма, в песках или…, какая эта смерть проказница и искусница, выдумщица и фантазёрка, однако. Иной так и не может переродится сколько бы он ни старался. С Банщиком это случилось в серый, снежный и холодный день ноября 1941 года на берегу озера Ладога в двух верстах к северо-северо-востоку от Осиновца.
Пообещав забрать его к себе после окончания курсов, которые решено было сократить до минимума, Клепиков уехал обратно.
Если до гибели семьи, Банщик просто прилежно учился, то теперь он стал просто изнурять себя учебой. Его успехи даже отразили в стенгазете, а к празднику Октября вынесли ему благодарность.
Между тем, дела с продовольствием в Ленинграде шли все хуже и хуже. Ленинградцы сотнями умирали каждый день и оставались лежать в своих нетопленных квартирах до весны. Появились случаи людоедства. Нормы для иждивенцев сократились до минимума, не совместимого с жизнью. Ленинград стоял, отправляя всё новые и новые полки добровольцев на фронт, который пролегал рядом с окраинами города. Снабжение продовольствием и вывоз мирного населения, женщин, детей, баржами и теплоходами прекратился из-за ледовой обстановки. Но толщины льда было совершенно недостаточно для движения санных обозов или конвоев автомашин.
Кирпичный завод на месте сегодняшнего парка Победы не справлялся с сжиганием трупов. Пепел мучеников ссыпали прямо вокруг завода. Весь сегодняшний парк растет на этом пепле. На всех кладбищах, а не только на Пискаревке, рыли длинные рвы под братские могилы. Длинна этих рвов превысила 20 километров на момент снятия блокады. Сначала трупы укладывали в четыре яруса и по ним шли трактора, затем добавляли еще четыре скорбных яруса, опять пускали трактор и только затем закапывали могилу. На Пискарёвке это было там, где сейчас проложена асфальтированная дорога к декоративному комплексу. На этой дорожке в победобесие следует зажигать поминальные свечи, на ней следует молиться и уж, конечно, не за повторение ТАКОГО ужаса.