— Да, лихой он командир, ничего не скажешь, — крякнул Милентий. — Может, воюй он на нашей стороне, тоже его за героя почитали бы. Да только много он нашему брату обид нанес.
Дальше Милентий рассказал о Чепаеве таких небылиц, что Лёнька, устав от вранья, слушал вполуха и только время от времени кивал, чтобы не вызвать подозрений.
Говорил Милентий, что Чепай любую землю, на которой воюет, сперва узнает всю до последней песчинки, до былинки малой: где овражек, где перелесок, где лужа, где нора кротовая. Никогда без карты не воюет. Знает, как местным язык развязать, как задобрить, чем запугать.
— На лошадях-то он не очень, — говорил Милентий. — Он на войне германской в пехоте служил, хотя и разведчиком, даже награды у него имеются, потому как не робкого десятка. А вот на лошадях до сих пор как следует ездить не научился. У него два автомобиля есть и еще броневик. Так он даже в бой на автомобиле ездит, до того бестия бесстрашная. Ни пуля его не берет, ни шашка, ни глаз дурной, словно заговорили его антихристы.
Очень удивило Лёньку, что красные, оказывается, совсем рядом, всего восемьдесят миль напрямик от Лбищенска до Каленого.
— А ты думал, зачем тут аэропланы летают? Карту ему составляют, ироду. Как составят, так он на нас лавиной и попрет.
По словам Милентия, Чепаев никогда в плен казаков не берет. Или расстреливает, или рубает, или штыками колет, чтобы патронов не тратить. В атаке и он сам, и солдаты его — страшные, как смертный грех, глаза у всех горят красным. Налетят, оставят после себя только кровь да мясо, разграбят станицы, девок попортят, баб снасильничают. А те станицы, где его дивизия станом становится, ревмя ревут, а сбросить ярмо боятся — слишком лют.
— Тебя послушать, так его и победить нельзя.
— Так сам посуди! Катился он как-то на машине своей, въехал с пьяных глаз в станицу, где чехи стояли. И что думаешь, взяли его? Да хоть бы поцарапали: он через всю станицу на всех парах промчал, из пулемета стреляя, столько бойцов там положил и скрылся в степи. Три разъезда за ним отправили, ни один не догнал.
У Лёньки сладко засосало под ложечкой: надо же, к самому Чепаеву попадет! Милентий его молчание расценил по-своему.
— Да не бойся, нынче мы тоже умные. Подберемся к нему на мягких лапах — чирикнуть не успеет. Главное — врасплох его взять, иначе уйдет, окаянный.
— А те сараи, получается, вокруг которых мы ползали, это и есть Лбищенск? — догадался Лёнька.
— Смотри-ка, а ты и впрямь Бедовый, — усмехнулся Милентий.
— А откуда известно, где там что находится?
— Так ведь разведка не только у красных работает, малой.
Перетрусов
Один и тот же сон беспокоил Богдана с тех пор, как сбежал он от крестьянской расправы весной, под Сенгилеем. Будто бегут они с дядь-Силой: с задранными полами несется Силантий в сторону леса, а Богдан едва поспевает за ним и не слышит за спиной ни выстрелов, ни криков, ни проклятий. Бегут они через лес напролом, жрут снег на бегу, хрипят и сипят от нехватки воздуха в легких, и густой пар валит от обоих, как от загнанных лошадей.
Потом проваливаются куда-то, и вот уже оба голые, полупьяные от браги, сидят в бане, и на груди у дядь-Силы, сплошь покрытой синими татуировками, висит на веревочке блестящий кулончик-пе- тух. И глаза у Силантия отчего-то разные — зеленый, да голубой.
Богдан плещет на каменку воду, поднимается облако пара. Богдан хлещет своего спасителя дубовыми вениками, а потом смотрит — спаситель-то мертвехонек лежит, со счастливой улыбкой на губах. Богдану страшно, кричит он от ужаса, только крика нет, свист один из груди рвется. И бежать бы надо, да рука сама к драгоценному петушку тянется. Рвет Богдан с шеи спасителя холодную как лед безделушку, пронзает его сладкой болью, трясет всего...
В этом месте Богдан всегда просыпается, сжимая в руке петуха.
Вот и сегодня он проснулся одновременно с закатом. Голова с похмелья больная, хотя пил вчера немного, от силы пару стаканов вишневой наливки.
— Встал уже? — заглянул в комнату Алпамыска.
— Встал, — хмуро ответил Богдан.
— Мы уже лошадей запрягли. Солнце почти село.
— Не спеши, дай глаза продрать нормально.
Босиком, путаясь в ногах, вышел Богдан на
крыльцо и душераздирающе зевнул. Все тело было разбитым, потому что валялся весь день поперек кровати, ладно хоть сапоги и галифе с него стянули. Кальсоны грязные, в желтых пятнах, вонь стоит как от конюшни, мухи летают. Нет, пока не вымоется, ни о каком деле и думать не стоит.
— Дормидонт!
Тотчас из сарая выскочил испуганный дедок.
— Чего?
— Вели бабе своей воды нагреть, мыться буду. Белье мое стирано?
— Стирано, — подобострастно закивал Дормидонт.
— Приготовь. И жрать собери на стол, мы на дело идем.
— А вернетесь когда?
— Не твоего ума дело. Спать ложитесь без нас, надо будет — разбудим.
Все домашние Дормидонта — жена Марфа, кривая невестка Машка на сносях, два сына — Мишка да Борька, девяти и десяти лет, — забегали, засуетились, исполняя приказ постояльцев.