Эля не произносила все эти ужасные слова вызывающе. Никакого извращенного бахвальства, никакого намерения ранить или оскорбить. Я не решаюсь написать еще раз, что этих слов будто и не было, либо же, что их и в самом деле не было. Я не провокатор по натуре, я не хочу дразнить читателя, несмотря на то, что на самом деле эти слова… Эти слова были. Да, эти слова были, но они ей не принадлежали. Она принадлежала им, как мы принадлежим болезни. Казалось, что-то отвратительное подхватило Элю, понесло ее, вынесло на берег — в мой собственный дом — и разлилось здесь. (И впрямь — сколько пятен кругом, сколько мерзких пятен!) Однако Эля оставалась невинной. Разве можно плохо отозваться о человеке, который тяжко болен и которого из-за его болезни отовсюду гонят прочь, так что ему пришлось научиться скрывать ее столь искусно, что никто ни о чем не догадывается? Что можно сказать о том, кто кажется таким чистым, но кому уже опротивело притворство и потому он сорвал повязки, надеясь, что другие распознают его ангельскую суть, распознают ее, не обращая внимания на засохшие струпья и язвы, и что увидят они не ангела, пораженного проказой, но ангела, коему опротивело лгать?
— Однако же ты еще не спросил, как поживают мой муж и мой мальчик, Хуберт.
— Да-да, и как же они поживают?.. Я как раз собирался…
— Да ладно, — сказала она, — ты как раз собирался спросить,
Я наполнил две рюмки.
— Крепкое? — спросила она, но ответа дожидаться не стала. Ибо ее «понесло». Это самое подходящее слово. Она говорила столь же бурно, как горные водопады. И с такой же жалобной яростью. И с такой же обреченностью и беспомощностью.