— Да, конечно, но разве это важно? Разве это важно, если тут со мной Хуберт?!
— Франк.
Она поглядела на меня не просто непонимающе, но так, словно свалилась с луны.
— Франк? Да-да, разумеется, Франк. Я сама не знаю, что говорю.
Она забрала у меня поводок, но садиться уже не стала.
— Мы так толком и не поговорили… Ты бы хоть написала. Все так неожиданно. Ты на многое намекала, но именно что намекала. Вообще, это твое появление выглядело таким странным — мне кажется, я еще по-настоящему не проснулся. Наверное, я выгляжу смешным.
— On le serait à moins[48]
.— A ты прекрасно говоришь по-французски!
— On le serait à moins, on le serait à moins, — повторила она, как автомат. И с акцентом… С акцентом… Сильным акцентом.
— Я вообще-то пришла просто сказать, что мы еще увидимся. Я представлю тебе… представлю… — с непонятной самоиронией протянула она, приседая в глубоком реверансе. — Мы живем на me d’Athènes[49]
(она произнесла «ру» — с одной стороны, потому, что иначе не умела, а с другой — потому что хотела это подчеркнуть), гостиница «Европа».— Да, но эти дамы вот уже два дня тут не появлялись. Вы, наверное, господин Икс?
— Я господин Икс, но постойте, вы говорите — эти дамы. Может быть, дама и господин?
— Дама и господин? Нет. Две дамы — две дамы, уверяю вас. И они мне сказали: мы едем в Мант, если придет господин Икс, пусть поднимется к нам в номер. Там для него письмо.
В письме значилось: «Тоничек, Франк с радостью бы с тобой познакомился, но этому помешали мои капризы. Эти капризы вызвал один странный случай: я встретила на площади Нации одну давнюю пражскую приятельницу, француженку, она вышла замуж за какого-то банкира — вышла замуж, ну, ты же понимаешь! — у них в Манте дом, и, мол, не приедем ли мы к ним на субботу-воскресенье?.. В понедельник мы наверняка вернемся. Не забывай о нас».
Это был номер с альковом. Полным-полно женских вещичек, но ни одной — мужской. Рядом с кроватью — открытый чемодан. Никакой не саквояж, просто дешевый деревянный чемодан, обтянутый грубой фибровой подделкой под свиную кожу. Открытый и почти пустой. На дне — небольшой несессер, смятая ситцевая пижама и не вставленная в рамку детская фотография, самый что ни на есть обыкновенный «воскресный» провинциальный снимок. Через спинку одного из стульев перекинут уже знакомый собачий поводок. Под раковиной с батистовой занавеской — ведро с грязной водой, в которой плавают окурки. Я откинул занавеску. Там была полка для обуви: пара войлочных тапочек, бальные туфли из золотой парчи с сильно стоптанными каблуками, пара обувных патентованных колодок. А среди всего этого виднелось что-то странное, сморщенное. Я взял это в руки и тут же отбросил. Потому что на ощупь оно было омерзительным. Я присмотрелся внимательнее: это был засушенный морской конек.
Мне захотелось отдернуть эту батистовую занавеску до конца, но этому помешала отделка стен. Unüberwindlicher Drang[50]
. Стены были оклеены теми самыми бумажными обоями à ramagés[51], с какими мы сталкиваемся во всех третьеразрядных парижских гостиницах, которые пытаются «произвести впечатление». К стенам с помощью чертежных кнопок были прикреплены разные картинки: олеография, изображающая лазоревую женщину, лежащую перед пещерой и читающую книгу; олеография тициановской «Любви земной и любви небесной»; фотография «Инфанты» Веласкеса из Лувра; фотография «Ночного дозора» Рембрандта; несколько вырезок из модных журналов «по искусству», фотография, кажется, из «Die Dame», неведомого джаз-оркестра с белозубыми неграми и одним совершенно мученического вида белым, вырезка из французской газеты, касающаяся заполнения налоговой декларации, крохотная вырезка из колонки новостей о пожаре в каком-то сарае в Кобылисах, несколько шелковых «узоров» и «Снятие с креста», которое привело меня в состояние полной растерянности…— Они не сказали, когда вернутся? — спросил я у портье.
— О, — произнес он. — Это не в первый раз. Когда-нибудь вернутся.
— То есть…
— То есть… что вам сказать… вы видели, как они разукрасили комнату?
— Так все это пришпилили они?
— Ну да, эти женщины!
В письме сообщалось: «…Я встретила на площади Нации…» Но как она очутилась на площади Нации?