Минареты не вздымались к небу, а скорее торчали вверх; сильно скошенные крыши магометанских жилищ судорожно цеплялись за каменную кладку фундаментов и, как фурии, впивались в балки кровли. Огромные окна венской кофейни точно опухли, внезапно состарившись за несколько дней, а дешевая лепнина не осыпалась с ратуши только каким-то чудом. Весь товар в торговом квартале, чаршии, пускай даже сложенный как обычно, находился в странном беспорядке и был покрыт слоем летучей пыли и грязи. Но никто не замечал этого. И только когда мы миновали последние цыганские лачуги на городской окраине и гомон толпы вдруг смолк — точно челюсти захлопнулись, — только тогда нам почудилось, будто за нами закрылись врата мира. Все мы мгновенно ощутили свою печальную отчужденность. Мы бороздили страну, и она не смыкалась, вобрав нас в себя, а оставалась после нашего марша разрезанной, как если бы воинская колонна была ножом, который кто-то вонзил в грудь земли и теперь по-мясницки кромсал ее. Нет, крови не было, но глубокий, с красивыми ровными краями рубец немо зиял болью там, где прошла наша колонна, и становился все длиннее и длиннее. Солдаты, которых воодушевление горожан заставило взбодриться (а из-за того, что именно на них было сосредоточено все внимание, взбодрились также и их мысли и чувство жалости и сострадания), на глазах мрачнели под тяжестью боевой выкладки. Мы замедлили ход, шли уже не в ногу, так что колонна стала напоминать пчелиный рой. Земля прониклась сознанием войны. Никакая видимость не могла обмануть ее. Дозревающий урожай кукурузы она несла на себе с раздражением, ибо знала, что нынешнее его предназначение греховно и противоречит мировому порядку. Все то, что издавна было чем-то вроде привычных эпитетов для здешних мест — холмы, домики, старые деревья и дороги, — все вдруг показалось случайным и недолговечным. Все вокруг было сбито с толку, потому что чувствовало — вечная цель, которой только и стоило служить — служить радостно и с упоением, — оказалась во власти кого-то гнусного, который переделал ее на свой лад.
Меня охватила жалость ко всем вокруг и даже к самому себе, к самому себе потому, что и все, и я сам были достойны жалости. Однако же себя я жалел только как зритель, а в голове моей тем временем бродило вот что:
«Неужели и эта глава закончится для меня так же незаслуженно счастливо, как многие, многие другие? Окажусь ли я вновь той самой кошкой, которая всегда приземляется на лапы?»
Я страстно жаждал катастрофы. Да-да, думая об опасности, которая меня подстерегала, я жаждал — и уже не в первый раз — получить сильно кровоточащую рану. Ибо, поверите ли: где-то в глубине души я завидовал людям, избранным богами для того, чтобы наградить их знаками своей ревнивой нелюбви. Я бредил катастрофой; нет, лучше сказать: я питал зависть к потерпевшим ее. При этом, признаюсь со стыдом, я всегда искал самые легкие пути — и находил их. Я был дитя Фортуны. Нет, я весь был маска, любезно улыбающаяся маска. Из глубин сознания всплыло воспоминание о разговоре с Шанкори тогда, в казино. Всплыв, оно кивало и указывало на него, шагавшего в хвосте четвертой роты; я шел во главе пятой, оба мы соблюдали устав. Он не замечал меня; маршировал себе да сбивал головки одуванчикам, росшим вдоль обочины. Как странно: до сих пор я не осознавал, что наше сходство пугает само по себе; а еще тем, что внешне я как будто лицо, а он изнанка одного и того же существа; внешне… а внутри?.. И каким образом вышло, что — если привести мысли в порядок — его преследования были мне раньше всего лишь неприятны, как любая трудность, как препятствие или нечто отталкивающее, но я не страшился того потаенного и глубинного ужаса, которым пронизаны наши отношения… Боже мой!
Шанкори, не оборачиваясь, незаметно замедлял шаг. И волей-неволей я постепенно нагнал его.