Тем самым он предупредил вежливые возражения с моей стороны (ибо я намеревался еще раз попытаться очень вежливо выразить свое недовольство, хотя его присутствие и разволновало меня) против того, чтобы он снова начинал этот невыносимый разговор. Но его небрежное «Посмотрите же на меня!» заморозило мои слова и погрузило комнату в темноту, да-да, так мне показалось. И конечно же, мне не оставалось ничего иного, кроме как посмотреть на него, посмотреть так пристально, что у меня появилось то же чувство, как тогда в казино, когда мы внезапно оказались вблизи друг друга и мне почудилось, что я одновременно исторг из себя его тело и вобрал его в себя. Однако теперь я понял, что, глядя на него, я ощущаю вполне объяснимую дурноту: то самое легкое головокружение, которое появляется у человека, долго и напряженно всматривающегося в свое отражение в зеркале. Нянюшка, бывало, пугала меня: говорила, что тому, кто вечером глядится в зеркало, является черт. Никогда он мне не являлся. Случалось, однако, что во время длительных бесед с собственной совестью я вдруг чувствовал, будто раздваиваюсь, будто обе мои половинки отчуждаются друг от друга, не в силах преодолеть глубокое взаимное отвращение. Так было и сейчас, когда мне пришлось подчиниться его повелительному «Посмотрите же на меня!». И я чувствовал, что воля моя парализована точно так же, как это бывало перед зеркалом. Я распадался внутренне. В ту минуту я был его рабом. Где он, подлец, черпает свою силу, шептала моя немота, которая одолевает меня, мою веселую солнечную натуру? Но что это был за бунт? Капля воды среди пожара; она зашипела, но ее не услышали — и вот ее уже нет. И я пробормотал:
— Откуда вы могли узнать?..
А он отозвался весело:
— Потому-то я и здесь. Час пробил, нас вот-вот могут отправить на фронт. Надо же нам обо всем договориться, верно? — И закончил резко. — Насмотрелись уже, довольно с вас. Итак: вы поняли?
— О чем вы? — сказал я, совершенно лишившись воли; насколько мне помнится, произнес я эти слова послушным тоном, лежа под его взглядом, точно в наркотическом сне.
— Ну, — протянул он удовлетворенно и глянул на меня искоса, — о том, кто вас мучил, мучил — истязал — и был внутри вас!
Тут труба запела тревогу. И я словно вырвался из чего-то липкого и вязкого и опять встал на твердую почву, вернувшись к жизни. Шанкори выбежал прочь, мой денщик вошел на подгибающихся ногах: «Господин лейтенант, в поход». Было ясно, что он только теперь осознал, что началась война.
— Ну да, в поход… Боишься, Мельничек?
Но Мельничек заладил одно: «Матерь Божья!»
Я надел кобуру и вышел. Очень скоро полк со всей выкладкой построился на площади. Полковник, низенький человечек, явился последним; он быстрым шагом вышел на середину квадрата, образованного батальонами, и произнес отрывисто, раскатисто: «Für Gott, Kaiser und Vaterland». А мы достали сабли и крикнули «Ура!»
Зевак набежало много; то, что они увидели и услышали, как-то пригнуло их к земле и лишило дара речи. Но когда мы тронулись и они заметили, что наш путь лежит не прямо к ближайшей границе, а по дуге вглубь страны, то в них зародилась уверенность, что войне уже конец. Их охватила радость. Они махали шляпами, ликовали, подходили к знакомым солдатам, обнимали их. Верили, что все уже кончилось, но опасались явно выказать свою веру, чтобы не призвать этим зло. Да и нам стало легче, когда мы отошли от границы, хотя все понимали, что это только стратегический маневр. Но мы получили передышку и в упоении от этого неизвестно зачем обманывали себя, притворяясь, будто идем на пикник. Мол, просто очередные маневры. Город гудел, точно в храмовый праздник. Однако мертвые вещи и живая природа мудрее людей, они не дали себя провести.