Мы пришли с Мезанжем и Боржетом в то время, когда женщины надевают платья, из отеля «Пальмы» к дому Грациэллы. Я хотела было провести их тропинкой таможенников, но они возмутились. Еще чего, после шести часов тяжелого труда! Изо дня в день все это лето Боржет прибавлял в значительности. Он был из тех мужчин — и кто бы только мог догадаться об этом в Париже, глядя на него, упакованного во фланель? — которых море и солнце украшают. Взгляд его с каждым вечером становился все более бархатистым, а подъем ноги приобретал цвет поджаристой хлебной корочки. Каждый предмет он осматривал взглядом человека, который открывает для себя свою власть над миром. Жозе-Кло прибыла накануне, еще хрупкая, несмотря на уже появившийся летний загар, гибкая и ускользающая, как все жены, которым супруг уделяет не слишком много внимания. Она вышла на террасу последней, одетая в свою искреннюю наивность и в черный лен. Боржет смотрел на нее.
Мужчины, которых я волную, видятся мне толстыми кусками мяса, которые вот-вот начнут сочиться кровью. Это животное, органичное, молчаливое. Когда Боржет оказался напротив Жозе-Кло, послышался быстрый и сухой треск искр. Он больше никого не видел и не слышал. Он зажегся, напрягся с почти драматической интенсивностью возбужденных мужчин, для которых все вдруг теряет значение, кроме той жертвы, которую они только что заметили. Наш Боржет! Свидетели кудахтали от возбуждения. Мазюрье был в Париже; Боржет был холостяком: ни одной досадной помехи, которая могла бы представлять угрозу для этого любовного дельца. Ни одной оглушенной и агонизирующей жертвы, от которой надо отводить взгляд. Старый закон лета царил в палаццо Диди Клопфенштейн, на террасе Грациэллы и в ее салоне с покрытыми белым полотном диванами, с огромными витринами из нефрита и коралла. Эти бледно-зеленые оттенки твердого камня, эти красные непристойные цвета внутренних органов, морской плоти или половых органов символизировали в моих глазах (еще достаточно ослепленных) смесь сухости и удовольствия, в которой жила клиентура Грациэллы. Реализм и чувственность. Но вот что меня особенно поразило в этом коротком замыкании, при котором мы присутствовали: Жозе-Кло, еще минуту назад неприступная — неприступностью тех женщин, совершенство туалета которых как бы отвергает саму мысль о каком-либо срыве — стала абсолютно естественно и с особым подъемом играть роль интриганки. Чувствовалось, что у нее в инстинкте заложено умение притворяться, лгать, быть жестокой или забывчивой. Прекрасная метаморфоза! Боржет, наш скромник, всегда, казалось, просящий прощение за какую-то свою удачу, мгновенно определил эту уязвимую жертву.
Мать Жозе-Кло весь вечер в упор обстреливала Боржета шутками, не спуская глаз с дочери, как бы беря ее в свидетели своего блеска и жалких оборонительных возможностей обреченной жертвы. Но Жозе-Кло, глядевшая на присутствующих с непроницаемым лицом и поджатыми губами, как еще совсем недавно в коридорах на улице Жакоб, неожиданно загоралась, когда к ней обращался Боржет. Ей было глубоко наплевать на переживания бедняжки Клод. Однако в конце концов она сослалась на то, что ей нужно сходить в палаццо, что она обещала Колетт Леонелли книгу, и ушла. Десять минут спустя удалился в состоянии невесомости и Боржет, огорчив всех и вызвав всеобщее оживление.
Даже я, столь часто образовывавшая пару то с одним, то с другим — причем иногда эти пары были настолько эфемерны! — я до сих пор продолжаю восхищаться той легкостью, с которой мужчина и женщина спариваются. Их дерзостью, их бесстыдством, тем удовольствием, которое они испытывают, изображая смущение и провозглашая на сто ладов, что они