С тобой я стараюсь выражаться просто, без излишней патетики и чрезмерной снисходительности. Старый неразговорчивый человек в сером «пежо» и с легким чемоданом. Вокруг меня Франция кружится в летнем вальсе, загорелые тела, мужчины в шортах, парни и девушки с синяками под глазами. Впечатление, как во время исхода или после поражения. Иногда какая-нибудь автокатастрофа порождает где-нибудь у перекрестка нечто похожее на бойню. По обочинам дорог трусят брошенные собаки, высунув язык и поворачиваясь с недоверчивым взглядом на шум приближающихся машин, пока какая-нибудь не собьет их и они не сдохнут в агонии. Как мне все это высказать тебе по-другому? Ветер носит по полям выброшенные там белые и голубые пластиковые пакеты. Яды, содержавшиеся в них, распространяют над бороздами запах химии и страха. Нет, я вовсе не помешался на защите лесных мышей, не стал одним из тех христовых мечтателей, которые на базарах, сидя на корточках, среди плевков, торгуют рахитичным козьим сыром. Просто я тебе показываю
Меня тянет сказать тебе, хотя формула эта может показаться пустой и легковесной: Клод была права, уйдя из этого мира. Но, конечно же, она не ушла. Мерзкая манера выражаться, ложная деликатность — это как, убивая животное, говорят, что его
Если у меня и появилось искушение подумать, что «она была права, уйдя из этого мира», то это из-за этих мелких, незначительных эпизодов, единственных, к которым я остаюсь чувствительным: смерть животного, белые и голубые полиэтиленовые пакеты, летающие над сельской местностью, словно перекати-поле в вестернах, которые ветер гоняет по пустым улицам, где готовится преступление. Никогда я не смогу подобрать всех брошенных собак. Никогда я не смогу вылечить всех хромых и раздавленных. И ни один пейзаж не будет в моих глазах чистым от этих нетленных мешков, от высохших деревьев. Зачем же тогда продолжать жить, отводя глаза от того, что мешает жить? Возможно, Клод подошла к тому рубежу, после которого бремя стало слишком тяжелым?
После смерти своей жены Элен Поль Моран, будучи восьмидесятичетырехлетним стариком, спрашивал: «Что я еще здесь делаю?» Он сохранил свой удивленный, лукавый и критический вид. По-прежнему пускался в неожиданные и бесполезные путешествия. Но пружина была уже сломана. И в последний раз, когда он обедал на улице Сены, я обнаружил его в глубине дивана в библиотеке. За весь вечер он ни разу не улыбнулся. Он спрашивал меня, не видя меня: «Когда же она придет? Мне уже не терпится…»
За три дня я достиг пейзажей, к которым меня тянуло необъяснимое мне самому желание. Воздух, дрожащий от жары, насколько хватает глаз над лангедокским виноградником. Островки просторных тенистых домов с красными крышами, потонувших в шелестящей зелени и стрекоте цикад. Полуденная ярость света, вертикально льющегося сверху на Воклюз и на предгорья Альп. Каменистая пустыня Валансоля с островками лаванды, над которой гудят пчелы и порхают белые бабочки.
Это тоже, я согласен, картина мира. Здесь у нас повсюду были друзья, мы жили в этих домах, купались, допоздна засиживались за бутылкой чего-нибудь крепкого, смаковали счастье чувствовать себя вечными и быть любимыми. Однако я сделал все необходимые крюки, чтобы избежать дома, пути, воспоминания, все, что напоминало мне о наших былых привычках, рынок в Апте и в Иль-сюр-Сорге, и в Карпантре. Я узнавал ворота, начала посыпанных гравием дорожек, названия домов, высеченные на специально установленных камнях. Все эти люди, все, кто жил в конце этих путей, дорог и дорожек, люди, чьи привычки я хорошо знал, хорошо знал их манеру говорить, их категоричные суждения, их тщеславие, их манеру смеяться — все эти люди меня предали.