Фальшивые драгоценности, дрянные зелья, изготовленные без всякого понимания чар амулеты. Все это соседствовало с дрянными лошадиными седлами, мутными фламандскими зеркалами, рассохшимися дорожными сундуками, безнадежно вышедшими из моды шаперонами, стоптанными до мяса сапогами, тисовыми оглоблями, медными чернильницами, жемчужными бусами, кожаными книжными переплетами, аляповатыми веерами, погнутыми шпорами…
Барбаросса даже не смотрела в сторону этого добра. За большую часть из всего этого впору было расплачиваться оплеухами и зуботычинами, а не монетами. Вместо этого она ловко лавировала между тучными бюргерами, прилавками и бочками, рассекая острым плечом толпу и удерживая, точно на буксире, Котейшество. Направление она чувствовала безошибочно, как демон, заточенный в компасе, чувствует направление на север, не позволяя стрелке отклониться даже на толщину волоса.
Мясные ряды. Здесь не продавали ни телятины, ни говядины, ни конины. Здесь, на самом краю гомонящего Руммельтауна, обитали флэйшхендлеры, торговцы плотью, со своим особенным товаром. Запах от которого, похожий на запахи скотобойни, при благоприятном ветре иногда забирался даже в покоящийся на вершине горы Верхний Миттельштадт.
— Либесапфель, дамы и господа! — взвыл где-то рядом дородный детина, взмахнув длиннейшими, похожими на боевой цеп, щипцами, — Карамельные яблочки! Пять крейцеров за штуку! Налетай, тащи, детям бери!
Барбаросса заворчала. На то, чтоб обойти прилавок со шкворчащей жаровней, в недрах которой плескались обваренные сахарным сиропом яблоки, да к тому же обложенный плотным людским суслом, ей пришлось потратить полминуты. Не очень много, если подумать. Чертовски много, если задрать голову и проследить путь солнца.
Если они не успеют добыть гомункула, профессор Бурдюк их обеих превратит в катающиеся по полу карамельные яблочки, разбрызгивающие вокруг плавящиеся лужицы собственной плоти…
Наконец потянулись прилавки флэйшхендлеров. Здесь народу было куда поменьше, и понятно — здешний товар не пользовался таким спросом, как гнутые шпоры и фальшивые фламандские зеркала, но и на него находились охотники. Большую часть прилавков они с Котейшеством пробегали не глядя. Позеленевшие пальцы, переложенные для свежести листьями лопуха, невесть у кого отсеченные уши, выглядящие причудливыми восковыми фруктами, бесформенные обломки костей и плавающие в неведомых растворах глазные яблоки, без интереса наблюдающие за происходящим.
Не то, не то, не то.
— Барби! Стой! Сюда!
У одного из прилавков Котейшество резко остановилась, заставив остановиться и ее. Прилавок был уставлен даже не банками, а мелкими аптечными склянками, оттого она и не задержала на нем взгляда. Но если приглядеться…
Не плоды, мгновенно определила Барбаросса, ощущая, как огонек надежды, трепетавший в груди мгновение назад, превращается в жирный липкий пепел. Всего лишь зародыши, эмбрионы, мертвые ящероподобные организмы с полупрозрачными лапками и головами-комочками, плавающие в жидкости. Этих впору подавать в трактире в качестве закуски к пиву, а не тащить в университет. Даже самому Люциферу не сотворить из этих бесформенных комков плоти гомункулов.
— Этот, — Котейшество ткнула куда-то вглубь прилавка пальцем с аккуратно остриженным ногтем, — Сколько недель?
Младенец, которым заинтересовалась Котейшество, стоял в сторонке от своих собратьев и был заточен не в аптечную склянку, как прочие, а в запечатанную воском банку. Тощий, решила Барбаросса, разглядывая его. Тощий, как спичка, ребра выпирают, и кожа дряблая немного, к тому же одна из полупрозрачных ручек неестественно вывернута в суставе. Дрянной товар, если говорить начистоту. Но удастся ли им найти лучше за отведенное время?
Хозяйкой прилавка оказалась тучная дама в застиранном, много раз чиненном платье. Ее трещащий корсет почти не сдерживал рвущуюся наружу плоть, а шея заплыла жиром настолько, что если бы кому-то вздумалось накинуть на нее удавку, та наверняка лопнула бы, как бечевка. Дама засопела, глядя на Котейшество пустым рыбьим взглядом. Послеполуденная жара, затопившая Броккенбург волной медленно сползающего в предгорья зноя, сделала ее сонной и медленно соображающей. Как муху, объевшуюся мясного сока и пьяно ползающую по заляпанной кровью колоде мясника.
— Этот?.. Этот, позвольте… Этот мой старшенький, Клаус. Понесла я к Розовому Понедельнику[17], стал быть… Двадцать, двадцать три… Двадцать восемь недель, выходит. Может, и двадцать девять, дай Вельзевул памяти… Ладный бесенок, а? Гляньте, косточки у него какие, ну точно сахарные. Не глядите, что глазенки закрытые, они у него ясные, как бусинки. Хотела для себя оставить, старухе на радость, выносить, но нагадали мне, что хлопот он мне причинит, дом сожжет, вот и пришлось…