Мало-помалу всё спуталось, и я заснул. Сначала я всеми силами старался сохранить равновесие, описывая по стенке своей всклокоченною головою всевозможные дуги вперёд и назад. Но потом разом потерял власть над своей волей и над своими мускулами. Представилось мне, что я лежу на куртине нашего сада в очень жаркий и солнечный день, прислонившись головою к раките; певучий шёпот отца Симеона стоит вокруг моего уха в виде жужжанья целого роя пчёл, а одна из этих назойливо жужжащих пчёл ползёт по раките мне прямо на голову. Я отдёргиваю голову и протягиваюсь теперь прямо на зелёную траву, спокойно и свободно…
— Вот так разоспался барчонок! — слышу я чей-то голос. — И красные яйца прогулял! Вытянулся на сундуке ровно на пуховику!
Яков Федотыч бережно переносит меня на правый клирос.
— Одевайся, Гриша, скорее, где твоя шубка? — озабоченно суетится маменька, уже в салопе и капоре. Костя, совсем одетый, в шубке и в кушаке, спит на подоконнике.
— Маменька, я тоже хочу спать, не трогайте меня! — прошусь я, вполне убеждённый, что меня только напрасно мучают.
— Просто беда с ними! Никогда их больше не нужно брать! — слышится раздосадованный голос маменьки.
Я обиженно открыл глаза. В высокие окна церкви глядит сильно поголубевшее утреннее небо, уже почти без звёзд.
— Маменька, разве кончилась всенощная? Разве уже христосовались? — спросил я полуобиженно, полурадостно.
— Скорее, скорее! — торопила маменька, не слушая меня, и с усилием застёгивая крючки моей шубки. — Весь народ уже из церкви вышел, а вас всё не соберёшь! Отец давно в коляске ждёт, сердится…
Опять пахнул в лицо свежий воздух ночи. Опять плавно закачались рессоры коляски. Я лежу ничком на чьих-то коленях, весь мокрый от поту; чья-то тяжёлая голова, должно быть, Костина, повалилась мне на живот. Но спится сладко, и нет сил сказать что-нибудь.
Тпруу! Толчок; нас вынимают из коляски. Сквозь полуоткрытый глаз видно, как побелело перед зарёю небо, как бело стало на дворе. Идёшь, натыкаясь через тёмные сени, почти не раскрывая век. Кто-то ещё идёт впереди, сзади… Громко стучат в темноте папенькины калоши. Вот зал. Окна какие-то странные, бледно-синие; никогда мы их не видали такими. В углах тёмные тени. А что это под окнами длинное, словно под белым саваном?
— Братцы! Куличи и бабы поставлены! — раздаётся взволнованный, но ещё заспанный голос Кости.
Все останавливаются. Теперь ясно, что под окнами на длинном обеденном столе стоят покрытые огромною скатертью бабы, куличи и все прочие радости святой недели.
— Братцы, кривая баба посередине, она самая лучшая, — объясняет Костя во внутренней борьбе с самим собою.
— Спать, спать, идите спать! — прекратил наши колебанья голос маменьки, которая в это время выходила из передней. — Забери их, Афанасьевна, и раздень!
Я проснулся уже ярким днём. Шмыганье людей из угла в угол и громкий говор, наполнявший дом, разбудили меня.
Бабуся сидела на сундуке, разодетая по-праздничному, в каляном и лоснящемся ситцевом платье, шумевшем как бумажный гром, в двуличном шёлковом платочке на голове и в новом ковровом платке на плечах. Всякая морщинка её чистенького и доброго лица сияла торжеством. Она опрятно разостлала на комоде приготовленную мне новую яркую рубашку со всеми принадлежностями, а комнату ещё с вечера привела в праздничный вид, повесив чистые занавески и засветив перед Митрофанием-угодником лампаду с привешенным к ней мраморным яичком.
Говор, раздававшийся в зале, торопил меня донельзя. Там происходило что-то слишком серьёзное, чуть ли не сами разговины! Проворно снарядился я и вырвался из рук бабуси, хотевшей ещё раза два прочесать частым гребешком мою всегда всклокоченную голову.
В зале действительно происходило нечто необыкновенное. Огромный стол был уставлен всевозможными святонедельными яствами, и лакеи с большими дымящимися блюдами всё ещё носили из кухни аппетитно пахнувшие и затейливые на вид кушанья. Я только мельком успел заметить на столе шоколадного баранчика и кудрями из сливочного масла, с коринкою вместо глаз и золотыми рогами. Полчище баб и куличей, облитых, как молоком, застывшим сахаром, и соблазнявших взор посыпкою из разноцветных конфект, мелких, как мак, наполнило меня смутным волнением, но я не мог войти в более обстоятельное изучение их, потому что меня остановила сцена около стола.
Там маменька с сёстрами и гувернанткой окружали нашего Сашу, который в упорном молчании нагнул свою белобрысую голову и тихонько капал слезами. Пелагея держала его за ручонку, в кулачке которой был стиснут раскрошившийся по полу кусочек бабы. Лакеи, девки, старшие братья с любопытными и насмешливыми улыбками толпились кругом, словно радовались позору бедного Саши.