Здесь же, в милицейской дежурке, Костя и провел остаток ночи. Возвращаться в общежитие всего на три-четыре часа, будить сторожиху, чтоб отперла наружную дверь, беспокоить соседей по комнате показалось ему не имеющим смысла. Ельчик устроил его на составленных в ряд стульях, собственноручно постелив для мягкости свою шинель. В головах у Кости лежали свернутые валиком милицейские плащи-накидки, а еще один плащ накрывал его сверху…
Ельчик ходил по комнате на цыпочках. На электрическую лампочку он навесил кулек из газеты, чтобы ее свет не мешал Косте…
Клавдия Михайловна приехала с утренним поездом, и в полдень Костя уже сидел в ее комнатке и беседовал с ней об Артамонове.
Встретила его Клавдия Михайловна несколько недоуменно и первые минуты держалась замкнуто, пока, чтобы вызвать в ней доверие к себе и разговорить, Костя не объяснил ей все подробно, сказав также и про убийство. Клавдия Михайловна разахалась, побледнела, выпила даже какие-то капли…
Она действительно могла многое порассказать, и, согласись Костя слушать все то, что она могла поведать, она бы, наверно, плела нить своих воспоминаний бесконечно.
– А что, Клавдия Михайловна, были ли у Артамонова враги? Такие, что хотели ему отомстить, сквитаться за что-либо? – спросил Костя, когда уже довольно наслушался об Артамонове, узнал, каким болезненным и слабым он был человеком – после фронтовых ранений, плена; как, приехав сюда, не хотела соглашаться на жительство в Лайве его жена; при своем начале, десять лет тому назад, Лайва была совершеннейшим болотом, царством комаров и гнуса, и на всякого свежего, не обвыкшего человека производила впечатление не просто тяжкое, но прямо-таки жуткое, угнетающее. Артамонов жену не удерживал, говорил: «Что ж, уезжай, коли не можешь… Но я тут поработаю. Это мой долг – человеческий, гражданский. Везде я буду человек необязательный. А тут я нужен».
Жена у Артамонова была хорошая, но жить ей здесь было не по здоровью: она страдала сердцем, а сырой климат ей вредил…
– Какие же у него враги! – даже всплеснула руками Клавдия Михайловна. – У Серафима Ильича-то? Да он был душой такой мягкий, такой с людьми обходительный! А если б и были – так они ему тут бы и отомстили. А то – эва аж где человек пострадал – в деревеньке какой-то, в какой сроду прежде не бывал, куда и заехал-то ненароком, случайно…
Была у Кости еще надежда: если не люди, так, может, кое-что объяснят оставшиеся от Артамонова вещи. Но и эту надежду пришлось откинуть – никаких таких особых артамоновских вещей в Лайве не осталось.
– У них-то и не было почти что ничего, – сказала Клавдия Михайловна с горестью. – Платья какие от покойницы пооставались – так он, Серафим-то Ильич, еще в тую же пору, как жену схоронил, соседкам пораздавал, старушкам, какие ее для гроба убирали… Посуду и так, по мелочи что, тоже разным людям раздарил, когда в Крым ехать собрался… Шкаф у него был, гардероб, – его он продал. И кровать тоже продал. А стол вот мне подарил – за ним вы сидите… В Крым он всего с двумя чемоданами да с постельным тючком уехал, совсем налегке. Здоровье у него сильно плохо стало, если в погоде перемена – его удушье давит, астма. А в Крыму, писал, полегчало…
Распрощавшись с Клавдией Михайловной, Костя снова вспомнил Максима Петровича и подумал: не вернуться ли? Он прикинул остающиеся дни, сосчитал деньги… Но, уже собравшись, в последнюю минуту он поступил по-другому: отправился на местный аэродром, где сел в небольшой двукрылый самолет, доставивший его над сопками, над зеленым каракулем тайги, над петляющими лентами запруженных сплавным лесом рек на бетонное поле большого аэродрома.
Еще через час Костя сидел уже в мягком кресле трансконтинентального ТУ, готового к старту на Симферополь, возле круглого окна из толстого, слегка выпуклого в наружную сторону плексигласа, с мятной конфеткой во рту, которыми обнесла пассажиров бортпроводница, чтобы сосание мятной конфеты помогло им благополучно перенести неприятные ощущения при взлете.
ТУ мелко-мелко дрожал. Двигатели его свистели. Казалось, снаружи дюралевого корпуса бушует ураганный ветер.
– Почему не раздают пакеты? – взволнованно спрашивал Костин сосед по креслу – тучный, с двойным подбородком товарищ, от которого довольно густо пахло пивом..
Свист снаружи усилился, поднялся на целую октаву выше, стал пронзительным, режущим. Даже свист тысячи Соловьев-разбойников выглядел бы просто комариным писком в сравнении с визгом турбореактивных двигателей, запрятанных в обтекаемые серебристые гондолы у основания остроконечных, заведенных назад крыл.
– Безобразие какое-то! – сказал Костин сосед. – Конфетки сунули, а пакеты не дают! Да еще ремнем к креслу привязали…
Подрагивая видными из окна крыльями, ТУ, набирая скорость, двинулся по бетонной дорожке, исчерченной черными следами от колес других ТУ и ИЛов. Кабина накренилась – самолет приподнял нос. Костю мягко, но властно вдавило в сиденье. Желтовато-серая бетонная полоса неслась в окне со скоростью точильного круга…