А прекратилось так. Очередной раз песни переписывали в звуколаборатории МГУ — по просьбе самого Булата я отдал туда пленку «для одного югослава». Самого югослава я не видел, хотя он вызывал у меня изрядное любопытство, причем не как югослав даже, а как отпрыск русского эмигранта-белогвардейца. Нынешние люди вряд ли поймут, сколь опасно и притягательно для тогдашней души было появление такой ноты в пестрой партитуре «шестидесятника». Белое впервые проступало из-под красного. Я сам был из семьи, где красные и белые стреляли друг в друга. Для меня открывалась тут какая-то тайна и возвращалась Россия, расколотая, но неубитая.
На секунду я все-таки увидел того югослава: мельком, при возвращении мне пленки. Он показался мне неожиданно «мягким», неожиданно «ласковым» и даже неожиданно темноволосым — для всего того, что было связано у меня тогда с остротой «белого» начала в моей жизни.
Он пожал мне руку, поблагодарил за услугу и выразил сожаление, что общался со мной не персонально, то есть не как с «интеллектуальной единицей», а лишь как с хранителем записей.
Я сквозь эту дипломатичную его округлость все искал в нем следы той яростной «белой» России, что когда-то располосовала семью моего деда и подняла моего «красного» отца на братьев.
А он, наверное, удивлялся, чего это я на него пялю глаза.
Через несколько месяцев я от него получил привет в самом неожиданном оформлении. Меня позвали «куда следует» (нет, не в КГБ, ближе, но в «отдельную комнату»), и показали заграничный журнал, где молодой югослав описал московскую поездку. Мне объяснили, что сам он от своих властей схватил за это описание срок, и что мне тоже, по правилам, надо бы всыпать: потому что распускал язык, давал информацию и хвастался своими «первозаписями» перед кем попало.
На мое счастье, человек, вправлявший мне мозги, оказался моим однокашником и старинным университетским приятелем. Дело ограничилось тем, что он меня свойски обматерил, а журнал, засекретив каким-то шестигранником и показав мне издали, — запустил в свой спецхран.
Так закончилась история моей Первозаписи, — маленький эпизод в долгой эпопее Авторской Песни, начинавшейся в 60-е годы, — закончился этот эпизод все-таки не без участия «тайных служб».
Рассказываю это не без лукавого умысла: такое участие теперь кажется иным редакторам непременнейшим компонентом тогдашней «борьбы за свободу». А я не «боролся» — я просто жил и дышал, как получалось.
С тех пор прошло тридцать с чем-то лет.
Мой университетский приятель и однокашник осуществился как литературовед и классный мастер перевода.
Югослав, посетивший Москву в разгар Оттепели отсидел срок на родине, эмигрировал на Запад и стал всемирно-известным публицистом. Сейчас он в Америке. Слушатели радиостанции «Свобода» могли его запомнить по передачам из цикла «Демократия в действии».
Вестник, впервые спевший мне песню о комиссарах, в конце концов, тоже попал на Запад и стал там одним из авторитетнейших советологов. С началом Гласности труды его, полные советов о том, как России выбраться из тупика, напечатаны и живо обсуждаются на родине. Однажды он предложил нам спастись так: выкопать и продать на Запад огромный медный провод, вроде бы закопанный где-то в глубинке в сталинские годы. Искреннее желание помочь нам и всему человечеству не иссякает в этом человеке.
О судьбе Соседа-дипкурьера не знаю ничего: вот уже двадцать шесть лет живу в отдельной квартире. Надеюсь, добрый парень жив и здоров.
Песня о комиссарах вошла в массовый обиход и даже воспринимается в политических кругах как символ. Как-то я слышал по радио комментарии зарубежных обозревателей по поводу статей одного нашего дипломата, подписывавшегося фамилией «Комиссаров»: обозреватели были уверены, что этот «пыльный псевдоним» взят с вызовом и навеян известной песней. Хотелось спросить их: а если это не псевдоним? Если это, скажем, фамилия жены вышеозначенного дипломата? Или если он — родственник того Комиссарова, который толкнул под руку Каракозова, когда тот целился в царя?
Комиссары уходят, песни остаются. И про пыльные шлемы, и про расколотую страну, и про столбы, уходящие вдаль на Запад по Смоленской дороге. Хотя все так невероятно переворачивается в исторической дали. И смоленская дорога упирается теперь в «ближнее зарубежье», которое не привиделось бы «шестидесятникам» и в страшных снах.
СЛЕД ГВОЗДЯ В СТЕНЕ ВООБРАЖАЕМОЙ ХАРЧЕВНИ
За десятилетия, прошедшие с ее триумфального дебюта в большой поэзии, ни критика, немедленно ее признавшая, ни публика, навсегда ее полюбившая, кажется, так и не объяснили себе, откуда явилось это странное создание, как произросло и почему не затерялось средь высоких хлебов русской лирики, как уцелело и почему не было стерто меж жерновов социалистического реализма.
Реализма там — вообще никакого: некоторое царство, некоторое государство. Фантастическая экзотика. «Алые паруса» посреди среднерусской равнины.