Когда при начале Перестройки вышли наконец эти тексты напечатанными (сразу -две книги!), - их тираж вылетел далеко за сотню тысяч, и тогда ниже ватерлинии обнаружилось тяжелое тело лирики, резной верх которой так легко летел над волнами:
О, нет, вовсе не такой одинокий! Воздушный поцелуй Лермонтову - как раз отрицание одиночества. Ким вообще все время с кем-нибудь перекликается, переглядывается, перемигивается. Эта общительность - первое внешнее объяснение популярности, когда песни Кима побежали по магнитофонной ленте из 50-х годов в 60-е. Она, эта популярность вовсе не началась с того весеннего номера «Комсомольской правды», когда в 1961 году там появился «Кит» с нотами (и с полуизвинениями за «нестанадартность» песни), - к тому времени этого самого «Кита» на все лады распевала школьная и студенческая худсамодеятельность от Анапы до Анапки.
Ликующий Ким был рожден, как Афродита, из той кружевной пены, что вздымалась над учебными программами «поющего педагогического». Когда подоспело распределение на Камчатку, таежно-тундровый окрас его новых песен был воспринят как очередная игровая маска, - хотя жизнь деревенского учителя на берегу ледовитого океана была всамделишно тяжела и даже опасна, и медведи, шатавшиеся в сопках, драли людей насмерть.
И тем не менее:
Такова молодость патриарха - я имею ввиду круг бардов-шестидесятников первого призыва, отцов-основателей, патриархов «гитарного поколения», среди которых засверкал, забликовал талант Кима. В песнях Визбора голубели дали карельских озер. Городницкий был укутан глухой таежной зеленью. Ким был ослепителен и пятнист, как оттаивающая тундра, как расписанная солнечными бликами сопка, как пенный гребешок волны у камчатского берега.
В плотном строю бардов он сразу занял уникальное место, заполнил какую-то потаенную душевную нишу, откликнулся на зов, которого другие не различали.
Меж тем он все время окликает других.
Хорошо идти фрегату
Ветер никогда не заполощет паруса!
Фрегат, бороздящий чужие моря, это, конечно, посланец Новеллы Матвеевой. И перечни заграничных проливов и портов приписки, затаившихся среди волн и скал, - это, конечно, ее поэтический код. Но у нее эти перечни звучат как таинственно-прекрасная, ангельская музыка, как патетическая альтернатива подножной реальности. А тут… уже буераки заставляют навострить уши, а уж раки - это как раз то, в чем и заключается скоморошья изысканность Кима, рассчитанная именно на то, чтобы от смеха у вас
Но об ауре перечней у Кима - потом, а пока проплывем чуть дальше:
А в проливе Лаперуза
На прелестной Амазонке
Черт меня возьми, если это не перекличка с Городницким, «лорнировавшим» в некоем амазонском порту
Улавливаете и здесь перекличку?
Окуджава - объект постоянных реминисценций. Грустные солдатики, глупые короли… И даже «мама, белая голубушка»…
У Окуджавы улыбка всегда грустна, прикрывает пронзительную печаль.
Ким принимает все эти сигналы. Интонация народного плача оборачивается у него коленцем дуралея: «Позову я голубя, позову я сизого, пошлю дролечке письмо, и мы начнем все сызнова». Павел Первый, булатовский страдалец, у Кима шутоломствует на представлении пиесы Капниста не хуже бурлескного клоуна. Царь… ну, тот вообще. «Царь объелся макаронов, у царя большой запор, лейб-гусары эскадроном приседают под забор».
Ну, а конь, умный конь, несущий грустного всадника, - он какой у Кима?
Тут секрет даже не в фактуре, не в деталях подзаборного разбора, которыми Ким жонглирует виртуозно. Секрет - в интонации, которая проступает даже в самых невинных и целомудренных строчках. Дело - в характере героя, вернее, в той роли, которую он все время демонстративно на себя берет.