Мой профессор проходит мимо нее молча, каким-то необычно тяжелым шагом и запирается в своем кабинете, но я все-таки кое-как успеваю проскочить в дверь. То, что он извлекает из портфеля, — это вовсе не новые послания Генриха, а две бутылки коньяка, из коих одна наполовину пуста. Он сразу же приставляет ее ко рту и делает большой глоток. Затем начинает говорить.
Я, как известно, не робкого десятка, но мне становится страшновато.
— Регина, — говорит профессор прикладной психологии P.-В. Барцель, — фройляйн Кака! Стало быть, ты не хочешь меня, ты возгордилась. Ну, хорошо. Даже превосходно. (Так говорит мой профессор, поглощая содержимое бутылки.) Настанет день, когда вы
Стучат. Слышу голос доктора Феттбака и предпочитаю…
На этом рукопись обрывается. Наш кот Макс, если только ее автором был действительно он, что нам представляется маловероятным, завершить свой труд не успел. Он умер на прошлой неделе, пав жертвой коварной кошачьей эпидемии. Скорбь, которую вызвало в нашем сердце известие о кончине Макса, не знавшего себе равных по красоте и характеру, усугубила эта находка в его литературном наследии. И, как это обычно бывает, когда автор был тебе лично знаком, нас смущает своеобразное, мы бы даже сказали искаженное, мировосприятие, лежащее в основе его произведения. Выходит, что и наш добрый Макс не стеснял своей фантазии. Даже собственный его образ, запечатленный в нашей памяти, отличается, и при этом выгодно, от образа рассказчика, исповедовавшегося только что перед читателями.
Но кто же, кто, отдавшись во власть разного рода придирок или ущемленного тщеславия, осмелился бы скрыть от широкой общественности этот памятник, который воздвигло самому себе одаренное существо?
Павел Вежинов
Барьер
Нине
…И все чаще подстерегает меня по ночам одиночество, прежде такое чуждое и непонятное мне чувство. Оно возникает обычно около полуночи, когда замирает все живое, утихают все шумы, кроме поскрипывания панельных стен, точно у коченеющего мертвеца потрескивают кости. В такие минуты меня охватывает нелепое ощущение, будто я в разинутой пасти хищного зверя — так явственно и отчетливо слышу я чье-то близкое дыхание. Встаю и начинаю нервно расхаживать по просторному холлу, служащему мне кабинетом. Спасения нет. Чувство одиночества — не густое и липкое, а пронзительное и острое, как лезвие кинжала. Оно настигает меня внезапно, пытаясь прижать к стене подле дурацкой позеленевшей амфоры или фикуса, задвинутого в угол моей домработницей. Едва нахожу в себе силы вырваться из его тисков и выскакиваю за дверь, забыв погасить свет. Влетаю в лифт, спускаюсь затаив дыхание с пятнадцатого этажа на первый. Прекрасно знаю, что если застрянешь ночью в этом скрипучем катафалке, то скорее умрешь, чем кого-либо дозовешься. Сажусь в машину, поспешно включаю мотор. Его тихий рокот несравненно приятнее журчания воспетых поэтами горных потоков и мгновенно успокаивает меня. Посмеиваясь над своей глупостью, медленно трогаюсь с места. И все-таки не могу унять озноба, словно меня вытащили из холодильника. Поеживаясь, открываю окно, чтобы выветрилось зловонное дыхание зверя, преследовавшее меня до самой машины Что со мной происходит, не пойму, наверное, после развода с женой сдали нервы.
Шины шуршат мягко и монотонно, как дождь. Круто, чтобы услышать укоряющий и вместе с тем ободрительный скрип тормозов, сворачиваю к аллее, которую мы называем улицей. Фары перечеркивают темные фасады домов, точно проводят по ним пальцем. Далекая люстра, выхваченная их светом, сверкнет на миг перед моими глазами и погаснет. Мелькнет и исчезнет белая тюлевая занавеска. Но я уже не один, со мной мотор. Напрасно поносят это терпеливое и непритязательное существо за то, что оно извергает смрад. Ну, извергает, конечно, так по крайней мере делает это пристойно, а не рыгает, как люди после кислого вина и чеснока.