— Хорошо, — сказал я. — Иди оденься. И вообще, неужели ты меня не стыдишься?
— Тебя — нет! — ответила она, собирая в пучок мокрые волосы.
Не так уж лестно для мужчины, если его не стыдятся.
— Отчего же?
— Ты — Антоний!
— Антоний, — кисло улыбнулся я. — Дядя Антоний?
Еще один промах — я забыл об этой страничке ее прошлого.
Она опять не обратила внимания на мои слова, будто я ничего особенного не сказал.
— Ты Антоний Смешной, — сказала она. — Ты что, умеешь жарить рыбу?
— А ты что, не умеешь?
— Умею, но не хочу… Ни ощипывать цыплят, ни варить их…
Надоела ты мне со своими птицами, — сказал я, раздосадованный. — Ладно, иди одевайся!
Она повернулась и пошла, осторожно и неловко ступая оттого, что трава колола ее нежные ступни. Я собрал всех рыбешек, которые еще подавали признаки жизни, и бросил в озеро. Одни тотчас же нырнули в глубину, другие плавали брюшком кверху на отмели. Я знал, что большинство из них все-таки оживет и еще будет плавать. Долго стоял и смотрел, как они уходят под воду: то брюшком вверх, то бочком, открыв рот. Одна рыбка так и осталась лежать на траве. Она шевельнула разок желтым хвостом и застыла, неподвижная, безжизненная. Меня охватило тягостное предчувствие, что когда-нибудь придется ответить за это злодеяние.
Доротея постелила два одеяла в редкой тени деревьев и лежала на спине, следя за своими птицами, которые порхали в ясной синеве неба. Это были ласточки с острыми черными крылышками, с продолговатыми шейками, они, вероятно, не ловили насекомых, а упивались прозрачным воздухом. Лег и я на клетчатое одеяло, своей яркой, огненной расцветкой сейчас раздражавшее меня. Доротея жевала травинку, лицо ее становилось все задумчивее.
— Хочешь, я тебе кое-что расскажу? — спросила она наконец.
— О чем, Доротея?
— Как умер мой отец!
— Не сейчас, — сказал я, сердце у меня сжалось. — Потом.
— Потом у меня не хватит духу, — сказала она.
Я понимал, что ей нельзя мешать. Она должна была освободиться от этого.
— Ладно, только не волнуйся!
— Я никому до сих пор не рассказывала, — продолжала Доротея. — Даже Юруковой. Но она знает об этом.
С того места, где мы лежали, мне было видно бледно-зеленое поле овса. И где-то вдали кусочек озера, синего и твердого, как стекло.
— Хорошо, я тебя слушаю, — сказал я.
— Знаешь, Антоний, мой отец был чиновник. Он сам говорил, что он чиновник. Теперь никто не употребляет этого слова, сейчас все говорят «служащий». Почему — служащий? По-моему, глупо и обидно. Это слово не подходит человеку. У нас была собака Барон. Мы кричали ей: «Эй, Барон, служи!» И Барон вставал на задние лапы. Передние лапки он поджимал, живот у него был бледный, прямо прозрачный, с маленькими розовыми сосочками. Мне так смешно было смотреть на бедного Барона, а глаза у него были такие жалобные, как будто он вот-вот заплачет. Собаки ужасно не любят служить. И люди не любят, и собаки, а о птицах и говорить нечего. Ты был когда-нибудь в зоопарке? Видел орлов в клетке? Нет никого на свете мрачнее орла за решеткой. Разве орел может быть «служащим»? Конечно, нет.