В этот час сильнее всего выделялись стекло и пластмасса. Немного позже это будут консервные банки, а уже в сумерках — снова пластмасса и стекло, хотя Деметрио не приходил проверять. Он созерцал блеск стеклянных осколков, пустые измятые пластиковые емкости, похожие на тусклые островки, пережившие приступ чьей-то спланированной, низменной злобы, которая сокрушила все вокруг. Он не знал, что делали со всем этим добром по прошествии лет, где прекращали существование излишки этой горы, в каком желудке, в какой глотке. По логике и смыслу количество их должно было расти, но свалка достигла такого размера, когда ее прожорливость, похоже, лишила смысла любое усилие, любую настойчивость: ее состояние не менялось, словно чудовищное вогнутое пространство ямы, однажды насытившись, не допускало повышения существующего уровня. Он представил себе, что эта громадина, переварив зловонное угощение, испражняется отбросами в самое сердце города, а оттуда они попадают в жилища и уличные контейнеры, где их снова забирают и привозят кормить свалку, и так без конца. Думать о дерьме и его передвижении было занятно, возможно, не так занятно, как о кино, кабаре или карточных играх, но я не билетер, не ночной бармен и не азартный игрок, я мусорщик, думал он, и должен думать о дерьме, с которым работаю, и он снова замер, разглядывая гору. Он чувствовал, что не против видеть это зрелище каждое утро всю свою жизнь, важно только ничего не менять, ничего не менять… Какое-то облако сдвинулось там, наверху, и бутылочные осколки вспыхнули, как печальные угольки пожарищ после сражения.
Я тебе скажу, эта история с нищим мне сразу не понравилась, я не понимаю, на кой черт его катать, ты что, не видишь, это обыкновенный вшивый бродяга, мы здесь на работе, и приспичило тебе на него отвлекаться, надо же! сеньору понравился старикан, смотри-ка. Сейчас-то я понимаю, почему он это делал, вернее, могу себе представить, понять — нет, не могу, но ведь перемалываешь все это в голове и в один прекрасный день — бац! — до тебя доходит, что Деметрио это делал, чтобы не думать о другом.
Он ходил, как потерянный, как будто постоянно считал ворон, я уже говорил, с этим парнем бывало одно из двух: либо его все беспокоило и он утро напролет воротил морду, либо оживлялся дальше некуда, когда вытворял глупости, вроде этой, с нищим. Дело в том, что ты уже покойник, Негр, говорил он мне, тебя все устраивает, ты не хочешь ничего видеть. Почему ты так говоришь, Деметрио, потому что так и есть, Негр, а ты сам? думаешь, тебя не устраивает? Нет, говорил он, меня не устраивает. Я просто подчинился.
Да, он был странный. Именно когда говорил это, может, немного позднее, месяцем позже, не знаю, именно тогда он казался вроде более спокойным, после истории с этим нищим, тогда все это было. Я знаю, что ему было тяжело, это было как предательство, самое последнее, но потом он стал меньше жаловаться и работал хорошо, молча и усердно, и я думал: наконец-то парень решил больше не дурить и теперь бросит свои выходки. И я обрадовался, понимаешь? Обрадовался. Но, выходит, что нет, все было наоборот. Просто у него уже не было слов, чтобы объяснить, как его все доконало.
Отцу на лесопилке дали компенсацию. Не бог весть сколько, но достаточно, чтобы какое-то время протянуть, поэтому не из-за денег он заболел (хотя, в конечном счете, работал ради них). Я смотрел, как смотрит на него мать, и понимал: что-то идет не так и уже никогда не пойдет, как надо, невозможно было видеть обмякшего на стуле отца, сначала перед окном, из которого открывался вид на чуть поблекшее ликование альстромерий, потом — созерцающим ковер сухих листьев на лугу, потом у печки, где с каждым днем горело все больше дров, и позже все еще сидящим со старым пледом на коленях; невозможно было видеть, как за месяцы он постарел на годы, и не подозревать неладное.