Письма спокойные, очень дружеские, накоротке даже (он просит снять ему номер в гостинице в Петербурге и выслать на вокзал лошадей, потом спохватывается и перепоручает всё это своему приятелю Топорову); он живо представляет себе их расставание: «Вы прелестная барыня, но судьбы не переделать». Вот уже и барыня, и это обращение смахивает на досаду, выдаёт с головой. Попал он, кстати, в точку — Юлия Петровна обиделась на «барыню», и ему выпало на два письма любезных извинений и уверений, что только внешне «барыня», а так «ничего светского», одна простая добрая душа. Так и написал: «Боюсь только холеры, а не милых дам — и особенно таких добродушных». Он поддразнивает её, несмотря на «усталость», и это неудивительно, ведь она «молодая, милая женщина — и «напрасность» этого замечания» его смущает. Иногда она огорошивает просьбами «не бояться» её и заверениями «не ввести в беду». Такая вот игра в «дразнилки». Он называет её загадочным сфинксом, но добавляет, что тот «не довольно красив». Она видит его во сне и с откровенным лукавством признается в этом.
Дважды за год Юлия Петровна называет себя смиренной, и ни разу даже из вежливости Тургенев не прощает этого: «Кстати, почему Вы говорите мне о Вашем смирении? Я, напротив, нахожу Вас горделивой и надменной до крайности — и всё-таки прелюбезной и премилой».
Вревская любит это слово, возможно, именно потому, что смирение не даётся ей, и, конечно, скрывает это. И общество перед войной у неё полно «смирения», и молодая подруга при дряхлом Соллогубе. Угу, усмехается, соглашается Тургенев, конечно, это всё, любезная, смирение... кулинара перед бифштексом, который он разрубит, пожарит и съест.
И Юлия больше ничего не пишет про «смирение».
Тургенев только что закончил «Новь» и теперь боится, что роман не понравится Вревской, потому что в нём «мало нежности». Он прав, Юлия Петровна никогда не выскажет о романе личного мнения, будет передавать только отзывы знакомых. Дружба дружбой, а этикет есть этикет.
«Неужели Черняев не пустит себе пулю в лоб?» — удивляется Тургенев после неудачи Сербского восстания и дальше бросает фразу, которая какими-то загадочными путями словно отзывается во всей дальнейшей судьбе Вревской: «Будь мне только 35 лет, кажется, уехал бы туда!»
Фраза только брошена, Юлия Петровна посылает двадцать рябчиков в Париж — и благодарный Тургенев в следующем письме целует ей каждую руку по двадцать раз (по количеству рябчиков, надо полагать); они спорят о «Демоне» Рубинштейна: Вревской нравится, а Тургеневу — нет. К концу года случайная фраза обрела для неё законченность и смысл, а Тургенев не заметил опасности, проглядел и только с привычной иронией просит её не торопиться, война продолжится долго, «...и Вы успеете исполнить свои милосердные намерения». Шутливо заклинает не верить слишком славянам, а заодно и славянофилам. Конечно же он не верил, не верил до конца, что она — его «прелестная барыня» — пойдёт под пули, в тифозные бараки. Он и сам никогда не пошёл бы. Несмотря на импульсивные речи, не его это дело, мудрого скептика, «воевать из-за чувства», по словам молодого Скобелева, вот «Скобелевы» все и там, а Тургеневу зачем? Он считал, что они с Вревской похожи складом ума и характера (и не раз писали об этом друг другу), поэтому он и не волновался на её счёт. Но он не разгадал её до конца. Что-то было в ней, не романтичное и не восторженное, что-то другое, более глубокое и страшное, что заставило её пойти. И умереть.