Даже если бы она могла говорить, то ничего того, что ожидала от нее медсестра Анохина – пускай деревенская прежде, но ныне живущая на Павелецкой и ставшая бойкой высокая девушка! – она не могла сообщить. Ничего этого не было. Ни света в туннеле, ни даже самого туннеля, ни Дины, ни мамы, ни папы, ни няни, но было болезненно покалывающее, тянущее, сводящее ноги и руки, как сводит их летом в холодной воде, отсоединение ее самой от того, что казалось ею. Это странное, медленное и натужное отсоединение осуществлялось с помощью разрыва каких-то наполненных кровью волокон, которые разрывались не просто так, а каждый пучок со своим новым звуком, и самым отчетливым среди всех был звук, похожий на тот, который весна извлекает из снега, уже почерневшего и обреченного. Она не знала, что прошло всего-навсего три минуты, – она потеряла счет времени, как его теряет младенец, которому нужно, оттолкнувшись от родного соленого дна своими скользкими ножками, проплыть через тьму, гревшую и кормившую его девять месяцев, и вынырнуть там, где его уже ждут, но только, кто ждет, он, младенец, не знает.
На четвертой минуте, когда мягко, с нежной, ни на что не похожей болью рассоединялся особенно густой клубок, из множества которых, как оказалось, состояла ее плоть, звук снега вдруг резко закончился, и рука, похожая на руку Александра Сергеевича, легла ей на лоб. Она еще не успела вспомнить, что то, на чем она чувствовала его руку, называется «лоб», а не «вода» и не, скажем, «растение», но другая память – не слов и предметов, а память какой-то былой несвободы, которую чувствует каждый умерший, наполнила всю ее вязкой тоскою, и слезы, выступившие в уголках задрожавших глаз, сказали о том, что она – возвращается.
* * *Не только ранняя весна, не только лето, но вся даже осень 1916 года оказались непривычно теплыми, светлыми и словно благодарили кого-то. Разумеется, никто и не понял, никто и не услышал этой благодарности. На фронте стояло относительное затишье, «в миру» были дачи, благотворительные концерты, броженье умов и что-то, напоминающее мелькание белки в колесе, которое со стороны кажется веселым и забавным, а если поставить себя на место этого колеса, которое не может остановиться, и на место этой белки, которая забыла, зачем оно крутится, то сразу становится тошно.
В усадьбе умершего князя Голицына устроили лазарет для раненых офицеров, и Танин отец работал там дважды в неделю. В городе тянулась жара, с продуктами стало намного хуже, чем зимою, дороговизна и спекуляции выросли так, что даже ко всему привычные люди только крутили в недоумении головами, и отец настоял, чтобы рядом с усадьбой Кузьминки снять дачу и вывезти всех домочадцев на воздух.