Давид тогда уже находился на вершине славы. Его еще при старом строе (очень к нему благосклонном) сравнивали с Рафаэлем и с Тицианом. «Горации» произвели революцию в «Салоне» 1785 года, «самом знаменитом из всех салонов в истории живописи». После «Брута» светские дамы Парижа, а за ними дамы всего мира стали носить римские прически «по Давиду», столяры изготовляли мебель «по Давиду», ювелиры работали «по Давиду» и т.д. В 1794 году, как член Конвента, как близкий друг Робеспьера, он вдобавок пользовался огромным влиянием: одно его слово могло осчастливить, могло погубить художника (иногда действительно и губило). По положению это был Горький Французской революции. Разумеется, как художник он был неизмеримо крупнее, чем Горький как писатель. «Марат», написанный якобы с натуры, тотчас после убийства, окончательно упрочил его славу{10}.
О моральных качествах Давида говорить, к сожалению, не приходится. В нашумевшем столкновении с жирондистами он требовал, чтобы они непременно его убили: «Je vous demande que vous m’assassiniez!» Накануне 9 термидора обещал «выпить цикуту с Робеспьером». Никто его не убивал, и цикуты он не выпил — Давид любил цикуту только на картинах. Через несколько дней после переворота он сам объяснял в Конвенте, что 9 термидора у него расстроился желудок, что он должен был принять слабительное и решительно ничего ни о чем не знает: «Этот несчастный (то есть Робеспьер) меня обманул».
Вся политическая деятельность Давида была сплошным курьезом. О его отношениях с Наполеоном можно было бы написать забавную книгу. Он все желал писать императора скачущим на коне, с поднятым мечом в руке. Наполеон указывал, что это было бы не вполне точно: главнокомандующий никогда в кавалерийских атаках не участвует. Компромиссом был «Переход через Сен-Бернар», где Наполеон изображен без поднятого меча, но тоже не в очень реалистическом стиле. Писал Давид императора много раз, и неприятности выходили неизменно. В «Раздаче орлов» между фигурами Евгения Богарне и Гортензии режет глаз странная пустота, непонятная при необыкновенном композиционном искусстве Давида. Объясняется она тем, что пока художник, составив отличный план, писал заказанную ему картину, Наполеон развелся с Жозефиной: Давид счел необходимым убрать с полотна фигуру опальной императрицы. Со всем тем, продажным человеком, в настоящем смысле слова, Давид не был. Он просто был «впечатлителен», и так как вдобавок ничего ни в чем, кроме искусства, не понимал, а власть, влияние, почет любил чрезвычайно, то более или менее искренно восхищался поочередно всеми высокопоставленными или влиятельными людьми: восхищался Маратом, восхищался Робеспьером, восхищался первым консулом, восхищался императором, непременно восхитился бы и Людовиком XVIII, если бы это оказалось возможным для бывшего «режисида»{11}. Я не сомневаюсь, что, случайно очутившись по воле судеб в Кобленце, Давид с не меньшим жаром писал бы контрреволюционные картины. Вместо Марата он мог бы столь же благоговейно изобразить Шарлотту Корде и надпись «A Marat David»{12} заменилась бы надписью «A Charlotte David»{13}.
Учеников у него было в те времена много: человек пятьдесят или шестьдесят. Были среди них и взрослые, но преобладали мальчики и девочки 14—18 лет: он неохотно принимал взрослых, «уже испорченных академией». Брал Давид с учеников всего по 12 франков в месяц — это доказывает, что руководился он не соображениями выгоды, а только любовью к искусству. Кроме того, ученики обязаны были, подметать полы, топить печь и т.д. Сам он, занятый государственными делами, проводил в мастерской мало времени. Молодежь очень его любила, очень боялась и благоговела перед ним, но, по-видимому, не скучала и без него. В мастерской было очень весело. Учились как могли, копировали Давида, писали свое.