Национальное собрание законом 13 января 1791 года дало театру полную свободу, которой он никогда не имел при старом строе. Вольтер писал в 1764 году почти как об утопии, что наступит время, когда можно будет писать пьесы на сюжет Варфоломеевской ночи: правительство не посмеет запретить. Свобода французского театра просуществовала около двух лет. С лета 1793 года он уже находился в полном рабстве и в состоянии хаотическом: никто не знал, что можно, чего нельзя; любой член Коммуны, посетивший спектакль и оставшийся недовольным, мог сравнительно легко добиться репрессий. В одной шедшей тогда с успехом пьесе были стихи: «Ah, les persécuteurs sont les seuls condamnables, - Et les plus tolerant sont les plus raisonnables»{17}
. Случайно заглянувший в театр якобинец услышал эти стихи, пришел в ярость и закричал, что это безобразие: терпимость в такое время — преступление! Якобинца освистали и изругали. Он побежал жаловаться в свой клуб. На его счастье, Робеспьер как раз находился в клубе. Может быть, стихи сами по себе не очень раздражили бы диктатора — он и сам любил либеральные мысли. Но как на беду названные два стиха в пьесе произносит англичанин, да еще «лорд Артур». Робеспьер терпеть не мог англичан. Услышав рассказ якобинца о возмутительном происшествии, он немедленно отдал приказ по начальству. На следующий день театр был закрыт, а автор посажен в тюрьму. Мог и угодить на эшафот, но не угодил.Таких случаев было немало. Актеры совершенно растерялись. Тальма отыгрывался на классическом репертуаре. Но и тут возникали трудности из-за социального положения действующих лиц. Началась работа по исправлению Корнеля и Расина, особенно сложная из-за стихов: изменишь — не будет рифмы. Все «marquis»{18}
превратились в «Damis»{19}, а все «baron»{20} — в «Cléon»{21}. Хуже было с королями: вместо «roi»{22} поставили везде «loi»{23}, но на беду закон по-французски женского рода, нельзя же было говорить в родительном падеже «du loi». Актеры говорили «de la loi», не считаясь с числом слогов в стихе. Публика замечала и смеялась. Иногда актеры огрызались: «Если вам не нравится, то посмотрите, как сказано у Расина». Озорники шли еще дальше. Один из них слова «La belle aux cheveux d'or»{24} (золота уже не было) невозмутимо заменил словами: «Belle aux cheveux en assignats»{25}.Кажется, в опере дело обстояло лучше. Там по-прежнему царил Гретри, смертельно боявшийся обидеть кого бы то ни было: революционеров, контрреволюционеров, якобинцев, монархистов: мало ли что может случиться? С ним ничего случиться не могло и не случилось, так как, помимо его прелестного дара, он застраховал себя на все стороны. Гретри всю жизнь только и желал, чтобы люди оставили его в покое и не мешали ему заниматься музыкой. «Je demandai à Dieu qu’il me fit mourir si je ne devais être hennête home et bon musicien»{26}
. С огромным успехом шла опера «Тарара». У Пушкина, так странно поступившего с Сальери, приписавшего учителю Шуберта и Листа убийство, которого тот никогда не совершал, Моцарт говорит об этой опере: «Да! Бомарше ведь был тебе приятель; Ты для него Тарара сочинил, Вещь славную...» Были, по-видимому, и недурные революционные оперы.Не знаю, чем объясняется увлечение театром в худшие дни революции. Казалось бы, людям в 1794 году было никак не до театра. «Шли, чтобы забыться»? Может быть. Однако некоторые политические и особенно патриотические пьесы находили подлинный и очень сильный отклик в душе людей того времени. Не надо забывать, что Франция вела борьбу со всей Европой: сыновья, братья зрителей (в их числе и Зигетт) находились на фронте. В «Театре Нации» шла пьеса «Взятие Тулона французами», в другом театре «Взятие Тулона» — просто. Разумеется, никто в публике не имел понятия о молодом офицере, как раз начинавшем в этом тулонском деле самую головокружительную карьеру в истории: в пьесах были какие угодно действующие лица, за исключением Бонапарта. Но плохие пьесы эти имели сказочный успех. Какой-то режиссер придумал фокус. В главной картине за кулисами начинала палить настоящая пушка, а на сцене раздавалось пение нового марсельского гимна. Эти звуки волнуют и теперь. Тогда они доводили уравновешенных людей до подлинного экстаза. Публика поднималась с мест, и «с разных концов зала слышались рыдания женщин в траурных платьях».
VII
Иногда, в хорошую погоду, семья С. уезжала за город на дачу. Посылали за извозчиком, но, по-видимому, большую часть дороги совершали пешком: Зигетт на лоне природы немедленно приходила в дикий восторг и удержать ее в коляске оказывалось невозможным. «Она бежит от заставы, как баск», — пишет гувернантка. Как помнит, быть может, читатель, С. имели дачу в Отэй.