Мастер Альберт выглядел не лучшим образом. Он всегда был жирным как свинья, но многодневное неумеренное пьянство сделало его лицо болезненно опухшим. Под его глазами были круги, а руки дрожали. Честно говоря, тяжёлый мне выпал крест, что именно моим начальником должен был стать человек, чья смекалка была прямо пропорциональна нравственности (а нравственность его была весьма невысока, и не было, наверное, дня, чтобы он не развлекался с проститутками).
Кнотте налил вина себе в кубок, проливая часть напитка на стол. Через некоторое время он затуманенным взглядом уставился в красную лужу на столе, так, словно не очень понимал, откуда она там взялась.
Наконец он поднял на меня глаза.
– Что будем делать, парень? – В голосе мастера Альберта впервые за всё то время, что я его знал, звучала беспомощность.
Ба, если бы я знал, что нам делать! Конечно, мы могли начать аресты знакомых, друзей или соседей убитых девушек, надеясь, что нам повезёт, и чьи-то показания приблизят нас к раскрытию дела. Но разве подобные аресты успокоили бы настроения в городе? Я вовсе не был в этом уверен. Однако они, безусловно, разгневали бы маркграфиню, особенно при том, что они должны были касаться людей из её окружения. А ведь госпожа фон Зауэр нанимала господина Кнотте не для того, чтобы тот вместо профессионального расследования начал хаотичную охоту или громогласную травлю. Кого-нибудь в ходе этой травли мы бы изловили, но точно ли это был бы Мясник?
Беспомощность мастера Альберта, однако, быстро прошла. У меня сложилось впечатление, что сейчас он тем более зол, что позволил себе слабость в присутствии того, кого ненавидел и презирал.
– Не–у–дач–ник, – он чётко выделял каждый слог. – Ты всегда будешь никчёмным дармоедом, парень. Никогда тебе не стать таким, как Кнотте. А я, – он схватил меня за плечи и дыхнул в лицо запахом вина, – я хорошо разбираюсь в людях. Я видел многих учеников и многих обучал. Ты самый ленивый, тщеславный и слабоумный сукин сын, какого я встречал.
Обвинения Кнотте были так несправедливы, так сильно отличались от моего представления о собственных навыках и собственных достижениях (ибо я, не смотря ни на что, старался хоть чего-то добиться в Лахштейне!), что я должен был приложить всю силу воли, чтобы себя удержать. Сам не знаю от чего. Может, от того, чтобы не расплакаться, может, от того, чтобы не залепить Кнотте по искажённой ненавистью морде. Но если я начал бы себя жалеть, Кнотте уничтожил бы меня насмешками, и я уверен, что после нашего возвращения в Кобленц вся Академия узнала бы о том, что случилось. А если бы я его ударил, я вообще мог бы не возвращаться в Кобленц. Поэтому я взял нервы в узду.
– Я надеюсь, что мне ещё удастся всё исправить, мастер Кнотте, – сказал я, и только произнеся эту фразу, поймал себя на том, что цежу слова сквозь зубы.
Инквизитор отпустил меня и направился в сторону кровати.
– Вон! – только и приказал он. – А! – крикнул он ещё, когда я уже стоял в дверях.
Я обернулся, и тогда он молча указал мне на горшок, прикрытый сверху доской. Я улыбнулся настолько лучезарно, насколько возможно улыбнуться в столь унизительный момент, но твёрдо пообещал себе, что придёт время, когда я схвачу Кнотте за остатки этих сальных патл, которые свисают с его головы, и вычищу горшок его губами. А потом заставлю меня за это поблагодарить.
Я сидел в своей комнате и с трудом сдерживал желание спуститься к трактирщику и взять несколько фляжек вина. Я вылакал бы их и забыл обо всём на свете. И о сумасшедшем Мяснике, и о ненавидящем меня Кнотте. Я был бы пьян и счастлив, а все заботы упорхнули бы, словно фурии пред мечом Геракла. Но я из последних сил подавил это желание. Ибо самой важной из всех задач в мире было достижение инквизиторского звания. Любой ценой. Если я должен буду грызть пальцы от злости или лизать Кнотте задницу, я это сделаю. Потом посчитаем, кто кому должен и сколько. Но только потом. Когда я стану полноправным инквизитором. Если бы я сейчас напился, это помогло бы на некоторое время, возможно, на одну ночь. Взамен на это я дал бы в руки Кнотте ещё один аргумент против меня. Подобную слабость я не мог себе позволить. Поэтому удовольствовался водой, которую, несмотря на царящую жару, пил больше от нервов, чем из реального желания.
И тогда произошло то, что изменило мою жизнь в Лахштейне. Я признаю, что этот необычный случай произошёл как раз вовремя, чтобы вырвать меня из гущи отчаяния и маразма. Конечно, лишь поначалу я счёл это событие случайным, потом я отдал себе отчёт, что оно было элементом чьей-то игры. В любом случае, через окно моей комнаты влетел камень, а вернее свёрток, внутри которого как раз и находился камень. Но важен был не этот булыжник, важен был кусок холста, в который он был завёрнут, и на котором кто-то коряво написал сажей: «дом художника». Признаюсь, что я подскочил не от радости, а потому, что, прежде всего, у меня мелькнула мысль, что если кто-то так легко швырнул в моё окно камнем, то он мог это сделать и камнем побольше, и вдобавок угодить мне в голову.