Он сел, зачерпнул горсть снега, крякнул и сказал: «Я самый умный». «Ну и что?» — спросил бюст. «Я тебя кулаком трахну», — сказал он на это. «Не–а», — сказал бюст, высокомерно вытягивая губы. «Это почему же? Видал кулак? Его все боятся». — «Кроме меня», — сказал вызывающе бюст. «Ты ведь ничего умного сказать не можешь», — высказал он свое любимое обвинение. «Как и ты», — ответил бюст.
Услышав это, он замолчал, стараясь придумать такой аргумент, чтобы после него уже не придумывать никаких аргументов. И сказал так: «Растоплю. Автогеном». На что бюст строптиво ответил: «Отращу руки, стукну. Видал я таких философов». — «Скотина! Да как ты смеешь!» — «А вот так, — сказал бюст, — я говорю твоими же словами. Нравится? Это не ты, а я самый умный, самый сильный, самый талантливый. А ты — комок мяса, живший только для того, чтобы создать меня. Теперь можешь убираться. Мне и без тебя хорошо». Бюст поднатужился и высунул язык, красивый, как леденец.
Он хотел тотчас же разбить лед, раскидать его куски по балкону, превратить их в воду, вернуть льду первоначальную бесформенность и бессловесность, но пожалел свой труд. В конце концов, какой–никакой, а памятник. Поэтому он плюнул на лысину бюста, подождал, когда плевок замерзнет, и, с удовлетворением захлопнув балкон, принялся за штангу.
Звенела сталь, стонал дощатый помост, пришельцы на стене деловито лупили друг друга, бюст на балконе терпеливо собирал падавший снег, растапливал его и наращивал руки, а он не думал ни о чем, потому что мышцы в эти священные часы заменяли ему мысли. Величие его оставалось непоколебимым.
Вечером он ушел на свой склад и, прислушиваясь к голосу оттепели, даже беспокоился, что бюст может растаять, но быстро нашел забвение в длинном доказательстве своей исключительности. Это, как всегда, отвлекло его от неприятного и унесло в обжитые межзвездные дали, где, напыживая щеки, он занимался своим любимым делом — задувал звезды.
Наутро он увидел перемены в облике бюста. Тот за ночь собрал талую воду, нарастил себе руки и даже немного приподнялся над полом. Руки были толстые, перевитые буграми мышц и вздутыми венами и, несмотря на кажущуюся хрупкость, все равно были грозными.
«Обнаглел, да?» — спросил он у рукастого бюста. «А что?» — невозмутимо ответствовал тот, разминая затекшие пальцы. «Врезать тебе, что ли?» Бюст повторил тем же тоном: «Врезать тебе, что ли?» — «Достукаешься», — сказал он грозно. «Вот погоди, ноги отращу», — пригрозил памятник. «Ты что это себе позволяешь? — сказал он, надвигаясь на лед. — Ты кто такой? Ты памятник мне и никто больше. Это я тебя сделал. Я». — «Я памятник самому себе, — горделиво ответил бюст. — Быть может, ты и воду сделал, и лед сотворил?» — «Я создал самого себя и этого достаточно. Все, к чему я прикасаюсь, — мое по праву. Я — самый умный. Никто не выдерживает спора со мной». — «Кроме меня», — сказал памятник. «А ты просто ледышка. Придет весна, и ты растаешь». — «Я слишком велик, чтобы какая–то весна смогла растопить меня», — спесиво ответил памятник и надул губы. «Я с тобой и спорить не буду, — сказал он, — вот возьму и скину с балкона». «Попробуй», — сказал угрожающе памятник. Тогда он набычился, раскинул руки и попытался ухватить бюст за голову. Памятник звякнул и неожиданно стукнул его ниже пояса. Согнувшись, не столько от боли, как от гнева, он поискал глазами что–нибудь тяжелое и, схватив дюралевую мачту, снес бы голову памятнику, но тот, ловко увернувшись, перегрыз ее. Грузно осев на пол, он ошеломленно смотрел на блестящий скус. Законы, придуманные природой и им самим, подло нарушались. Лед не мог быть ни таким увертливым, ни таким крепким. Но, вопреки всему, это было, и приходилось жить по новым законам.
«Скотина!» — взревел он, впервые в жизни потерпев поражение. Балкон был узкий и тесный, но он изловчился и, сделав обманное движение левой рукой, что было силы влепил ногой по памятнику. Лед утробно зазвенел и даже не дал трещины, а он сам завертелся на одной ноге от боли и злости.
И тут памятник засмеялся. Смех его был похож на смех творца, только звонче и холоднее.