К счастью ее, отрава не сильна, время не упущено. Сила врачебных пособий, сделанных ей Антоном, уничтожает силу яда. Гаида спасена. Это прекрасное создание, близкое к уничтожению, расцветает снова жизнью пышной розы; на губы, на щеки спешит свежая кровь из тайников своих. Обеими руками своими, отлитыми на дивование, берет она руку молодого врача, прижимает ее к груди и, обращая к нему черноогненные глаза, из которых выступили слезы, благодарит ими сильнее слов.
От такой небывалой благодарности Антон покраснел до белка глаз и смутился… Несвязно, едва внятно, изъясняет он свою радость, что возвратил к жизни такое прекрасное существо. Вспомнив о брате Анастасии, он не удивляется, почему гречанка препочтена вдове Селиновой.
Деспот морейский от радости ходит около постели, как ученый кот на цепочке, и вдруг, по первому взгляду, брошенному на него из жалости, впивается в ручку, которую Гаида протягивает ему неохотно, едва не с презрением.
— Теперь вниз, к собеседникам, к друзьям моим, — говорит он, пощелкивая пальцами и увлекая за собою Антона, — мы отпразднуем здоровье нашей царицы. Если бы можно, я заставил бы весь мир веселиться с нами.
Врач невольно следует за ним, подаренный на прощание обольстительным взглядом, которым так умеют награждать женщины, уверенные в своей красоте. Но едва успели они переступить через порог комнаты, как сладкозвучный голос Гаиды отозвался слуху Палеолога. Он бросается к ней на хрупких ножках своих.
— Слышишь? ему, моему спасителю, — говорит она повелительным голосом, отдавая Палеологу золотую цепь дорогой цены.
— То-то умница, — отвечает он, — я хотел… да не знал, что подарить: раздумье брало. Ну, еще ручку на прощанье, хоть мизинчик.
— Некогда, тебя дожидаются; пошел! — сказала Гаида, и деспот — одним именем, спешил исполнить волю своей госпожи.
Антон вспомнил бедную мать свою — и принял царский подарок. Он еще имеет дорогое ожерелье от великой княгини Софии Фоминишны за лечение попугая, соболи и куницы от великого князя. Все ей, милой, бесценной матери. Как она пышно разрядится и покажется соседям! «Это все мой добрый Антон прислал мне», — скажет она с гордостью матери.
Как скоро Гаида уверилась, что Палеолог далеко, она велела всем женщинам своим выйти, потом позвала одну из них.
— Ты давеча подавала мне пить? — спросила она ее, покачав головой в виде упрека. — Что сделала я тебе?..
Женщина была бледна как смерть. Рыдая, она упала в ноги своей госпожи и призналась во всем. Селинова подкупила ее: был дан яд, но страх, совесть уменьшили долю его.
— Это останется между нами и богом, — сказала Гаида, подавая ей свою руку. — Моли отца всех нас, чтобы он тебя простил, а я тебя прощаю. Грешная раба его смеет ли осуждать другую грешницу?.. Но… идут. Встань, тебя могут застать в этом положении…
И преступление навсегда осталось тайною между этими двумя женщинами, лекарем и богом.
Явился Хабар. Преданность и любовь служителей обоего пола к их госпоже отворяли ему двери во все часы дня, отводили от него подкупленный взгляд сторожа; эти чувствования стояли на часах, когда он посещал ее тайком. Лицо его было пасмурно. Оно тотчас прояснилось при первом взгляде на него Гаиды.
— Ко мне, сюда, бесценный мой, сокровище мое, — сказала она и прижала чернокудрую голову молодца к своей груди. — Без тебя я умерла бы. Ведь ты прислал мне лекаря?
— Я, конечно, я. Пошел бы и в преисподнюю для тебя, прости господи! Ненаглядная моя, жемчужина моя!
— Теперь будешь ли называть лекаря поганым басурманом, колдуном?
— О, теперь готов побрататься с ним. Что ж? скажи, не утай от меня, чем ты захворала, моя ластовица? Не зелье ли уж?..
— Да, зелье… только не от чужой руки… Сама, дурочка, всему виновата. Пожалела серебряную черпальницу, да взяла медную; в сумраке не видала, что в ней ярь[166] запеклась, — и черпнула питья. Немного б еще, говорил лекарь, и глаза мои закрылись бы навеки. Видит бог, света мне не жаль, жаль тебя одного. Поплакал бы над моею могилкой и забыл бы скоро гречанку Гаиду.
— Нет, не томил бы очей своих слезами, а велел бы засыпать их желтыми песками. Сосватала бы меня гробова доска с другою, вековечною полюбовницей.
Нежная, страстная Гаида поцеловала его поцелуем юга. Так земля полуденная, в палящие дни, жадно пьет небесную росу.
— Чу! — сказал Хабар, подняв голову, будто конь, послышавший звук бранной трубы. — Шумят внизу. Иду.
— Пускай их пируют себе! Мой названый царек теперь без ума от хмеля; а ты, мой царь, мой господин, подари хоть два, три мановения ока своей рабыне.
— Пируют!.. А меня нет?.. Не могу… Прощай, голубица моя; темны ночи наши.
— Твое веселье — мое. Ступай.
И ринулся Хабар из объятий ее, с одного пира на другой.