Они промчались по Блайтбери-на-море так быстро, что если бы городские полицейские не узнали машину Смитов, то остановили бы их еще на Главной улице. Они доехали до больницы, взлетели по пандусу на парковку, почти бегом пересекли вестибюль, надавили на кнопку лифта и не отпускали ее, пока двери не открылись, и прибежали по коридору в палату Франклина, где три медсестры – две такие дюжие, что из них вышли бы неплохие игроки в регби, – держали брата Генри за руки и за ноги.
– Опять припадок, – сказала одна из сестер. – Чуть ремни не порвал.
Мать Генри села на кровать.
– Мы вкололи ему успокоительное, но были признаки, что вот-вот начнется еще один.
Мать Генри положила руку на грудь сына.
– Франклин, – мягко сказала она.
Он открыл глаза. Они блестели – ярко, свирепо. Сестры прижали его покрепче и расставили ноги, готовясь к новой жестокой борьбе.
Но Франклин не стал метаться. Он обвел взглядом все лица вокруг – быстро, затравленно. Как будто комната была полна чужаков и он мучительно пытался найти хоть одно знакомое лицо – то, которое бы что-нибудь для него значило.
И он его нашел.
Он посмотрел на Генри. Его глаза остановились на брате – они сверкали так, будто вот-вот вспыхнут огнем.
И он заговорил. С истовостью пророка. Он сказал Генри одно слово. Только одно.
Потом отвернулся к окну и стал смотреть куда-то далеко.
И вновь повторил то же слово, уже тихо.
Затем огонь погас, сверкающие глаза поблекли и закрылись, а напрягшееся тело опало. Но слово продолжало эхом звучать в комнате и в мозгу Генри.
3.
Дом Смитов простоял на утесах над морем добрых три века, и за это время в него ни разу не ступала собачья нога. Ни разу! Прочные дубовые балки стойко выдерживали натиск всех сил природы. Землетрясения, ураганы, солнечные затмения, попадания метеоритов (их было два), молнии (четыре) – ничто их не поколебало. Порой дом подвергался испытаниям державной мощью, причем державы были разные: британские войска чуть не сожгли его, генерал Джексон по прозвищу Каменная стена[5] похвалялся, что устроит в нем свою штаб-квартиру, а капитан немецкой подлодки в годы Второй мировой прикидывал, обрушится ли он в море, если разнести подпирающие его скалы торпедой.
Но ему все было нипочем – пока не появилась Чернуха.
Поздно вечером, когда Генри и его родители вернулись домой из больницы, Чернухи не было в каретной, где Генри ее оставил. Каким-то образом она умудрилась повернуть щеколду и открыть дверь. Но это оказалось не самым грандиозным из ее свершений. Выбравшись из каретной, она обошла дом кругом, а поскольку заднюю дверь никто не запер – ведь дом построили далеко-далеко от Беды, – отодвинула щеколду и на ней тоже. Дверь так и стояла нараспашку, и Смиты перешагнули порог и двинулись по следам Чернухи с постепенно нарастающим ужасом.
Сначала Чернуха направилась в кухню – должно быть, потому, что уже знала туда дорогу. Там она стала открывать носом шкафчики, нашла, где хранятся продукты, и принялась вываливать на пол рыбные консервы, сеточки с луком, банки с маринованными овощами и яблочным повидлом и бутылочки с нью-гемпширским кленовым сиропом. Вскоре она обнаружила то, что искала, – банку арахисового масла с неплотно закрытой крышкой, – и вылизала ее дочиста, съев столько, сколько ей хотелось, а остаток размазав по каменному полу и шкафчикам из светлого дерева.
Затем Чернуха переместилась в библиотеку, залезла на письменный стол отца Генри – этот стол был старше самого дома, и когда-то за ним сиживал секретарь Оливера Кромвеля, – и наследила там своими масляными лапами. Оттуда она перепрыгнула на диван, погрузив когти глубоко в красную кожу – что ей, очевидно, понравилось, так как она прошлась по нему из конца в конец и лишь затем решила попробовать на вкус его левый подлокотник.
Оттуда Чернуха проследовала в южную гостиную и вытерла морду, на которой еще оставалось немного арахисового масла, о полотняный гобелен из Байё. Потом она села на пуфик у окна, дабы насладиться видом Атлантики. Однако сиденье, видимо, показалось ей недостаточно ровным, и она выдрала оттуда почти всю набивку. После этого она слезла на пол и попыталась изловить себя за хвост – по крайней мере, так предположил Генри, ибо царапины на итальянской плитке шли кругами.