Кружку с водой, которую Фокину тотчас подала Катя, тот торопливо выдернул из ее рук, жадно припал к ней губами и, уже пустую, толкнул по полу. Затем он немного отдышался и, сверля Тогойкина свирепым взглядом, зло процедил сквозь зубы:
— Славный герой! Выходи в полночь и выпроси у своего деда серебряные лыжи!..
— У какого деда? — в недоумении спросил Тогойкин, подумав, не бредит ли Фокин.
— А у великого якутского шамана!
— Мой дед был охотником.
— Да-а? А ты второго попроси! Ведь у каждого человека два деда.
— Другого не знаю. Умер еще до моего…
— Вот-вот! У того, который умер «до»!
Иванов помахал рукой в сторону Тогойкина: не обращай, мол, внимания.
— Завтра плаху дадите мне! — Попов вытянул вперед руку со скрюченными пальцами и несколько раз подергал плечами, порываясь сесть. — Я ее… Я разгрызу ее зубами, я выскребу ее ногтями! Неужто можно быть мужчиной только тогда, когда есть топоры и пилы? — Заметив, что Фокин собирается что-то сказать, Попов стукнул пяткой здоровой ноги так, что дрогнул весь их «дом», и громовым голосом выкрикнул одно только слово: — Молчи!
Этот непреклонный богатырь в минуту яростного напряжения, казалось, превратился в глыбу железных мышц. И люди сразу покорились ему. В самом деле, разве можно опускать руки из-за такой безделицы! Ну и что из того, что разлетелась какая-то сырая дощечка!
— Молодчина ты, товарищ Попов! — воскликнул Иван Васильевич. — Мы своего добьемся! Неплохо бы сейчас чайку. А?.
— Пойду подогрею. — Тогойкин подхватил бак и вышел.
Вася вышел вслед за ним. Коловоротов, не докончив свой рассказ о лиственнице, поднялся. Никто ничего не говорил. И только Калмыков продолжал слабо стонать.
Да, Иван Васильевич Иванов, человек военный, всю свою жизнь проживший в городе, действительно не знал, какое дерево на что годится. Если бы парни собрались сделать лыжи из березы или из осины, он все равно бы обрадовался. И не только потому, что он понимал — лыжи могут спасти их. А еще потому, что у людей не должны опускаться руки, не должно угаснуть желание бороться за жизнь, за спасение!
Днем и ночью пылает пламя большого костра. Оно не должно погаснуть. А еще важнее, чтобы у людей не погасла надежда. И в ответе за это он, да-да, именно он, парторг Иванов!
Разве прежде кто-нибудь мог сказать, что Эдуард Леонтьевич Фокин нехороший человек? А если бы кто и сказал так, он, Иванов, первым стал бы доказывать обратное. Да, Фокин любил несколько усложнять даже самые простые вещи. С преувеличенной горячностью он ораторствовал по самому пустяковому поводу. Во всех случаях он доводил до принципиальной высоты заранее нанизанные им на ниточку чьи-нибудь незначительные промахи. Кто-то, например, нескладно пошутил или недостаточно четко выразился. Кто-то надел шапку не по форме, кто-то слишком громко стучал каблуками, где-то втроем курили одну папиросу, передавая друг другу по очереди окурок. Вроде бы безобидные случаи, нечего бы и выносить их на собрание. Но Фокин называл это товарищеской помощью.
Выступал он обычно последним и свою длинную речь обязательно завершал громогласной здравицей в честь армии. И за эту здравицу, и за то, что он кончил, наконец, говорить, присутствующие всегда награждали его дружными аплодисментами…
Иванов посмотрел на Фокина. Тот лежал, закрыв глаза, — видно, уже задремал. Иванов продолжал размышлять.
Бывая в дальних командировках по делам службы, Фокин всегда что-то увозил и что-то привозил. Повезет несколько килограммов масла, привезет несколько метров материи. Но все почему-то смотрели на это как на безобидную причуду, не стоящую внимания.
Иванов припоминает, как и в этот раз он смеялся, когда быстро и неожиданно в отлетающий самолет втолкнули бочонок масла и два ковра.
— Что это? — спросил он, ткнув пальцем в бочонок.
— Да, так, немного масла, — прошептал Фокин, застенчиво улыбнувшись. — Масла немного, — повторил он. — В Новосибирске у меня престарелая мать, русская красавица, знаете ли, нынче ей исполнится восемьдесят один год.
Он часто вспоминал свою мать, но каждый раз возраст ее почему-то увеличивался, только одно оставалось неизменным: упомянув мать, он всегда насмешливо называл ее русской красавицей.
— А что это такое? — спросил тем временем летчик Черняков, проходивший мимо, и, в самом деле удивившись, пнул ногой лежащий на полу ковер, свернутый рулоном. — Что это? Выкиньте к черту или расстелите. Холодно будет.
Он сказал это Тогойкину, сидевшему поблизости от него, но тот спрятал лицо в поднятый воротник пальто и, видимо, ничего не слышал.
— Если надо, можно и расстелить, — криво улыбнулся тогда Фокин, пожимая плечами и почему-то глядя на Тогойкина.
И вдруг Иванову стало жаль Фокина. Бедняга явно стыдился своей маленькой слабости. Но зачем ему все это? До чего же он был смущен, право, жалко было на него смотреть. И сейчас вот жалко его. Лежит какой-то беспомощный. Иванову даже захотелось сказать ему что-нибудь ласковое, захотелось успокоить его.