- Постой... Верно, я думал, что Лиза моя невеста ... Но, как тебе сказать: Лиза не из моей жизни. У каждого есть своя жизнь, свое странствие. Не Лизе идти в моем странствии... Да, постой. .. Ну, что ты плачешь? .. Ты ничего не тронула, ничего не разрушила ... С Лизой Орфанти я сам все разрушил... Я чувствовал, не шевелится моя мертвая любовь ... Ты, Анна, моя жизнь, какая есть, мне все равно, но ты настоящая моя жизнь ... Ничего не бойся ... Не мучайся, не стыдись ... Забудь, какая была... Это не ты была... Поверь, все хорошо будет. Ты только посмотри, как я теперь работаю. Верь, знай, у тебя все переменится со мной. Я тебя никому не отдам. Я стану большим музыкантом. Потому что у меня с тобой никакой неправды нет. Может быть, с тобой я самым великим музыкантом стану, какой только был на земле. Я открою в музыке то, что слышу кругом, что услышал в тебе. Таинственный язык жизни, смерти, голоса неба и земли. И тогда всем станет понятно, что такое жизнь, смерть, Бог. Тогда переменятся люди, земля. Все.
Он откинул назад белокурые волосы. Его лицо светилось восторгом. Анна слушала растерянно. Теперь она понимала его.
- Ничего не бойся... Верь, жизнь станет и для тебя чистым таинством. Подумай, ведь нам обоим едва ли сорок, ты все забудешь, что с тобой было. Все... Ты станешь моей женой, понимаешь, по настоящему.
Прелестная улыбка осветила некрасивое лицо Мусоргского. Учтиво, немного по театральному, он поклонился ей и сказал весело:
- Нездешняя английская госпожа Анна Манфред, прошу вас оказать честь стать моей женой.
Она поняла, что он не шутит, заметалась, растерянная, кинулась от него прочь. Она спряталась в угол, за пианино. С зажмуренными глазами, сваливая пыльные кипы газет, нот, спасаясь, как загнанная дикая кошка, она забивалась в угол все глубже, в темень, в пыль, не зная куда.
Мусоргский пробрался к ней, с грохотом обрушил пыльную рухлядь, и они сидели оба среди внезапных развалин, на полу, как дети.
- Дурочка, дурочка, как забилась, - с радостным страхом смеялся Мусоргский. Анна спрятала ему голову на плечо, вдруг судорожно, горячо зарыдала: он поддерживал ее худое тело, чувствуя позвонки под рукой.
- Плачь, ничего, я сам плачу... Мы навсегда друзья на этом свете, даю тебе мое честное слово.
И рукавом вишневой косоворотки утирал ей лицо.
- Пылища какая, фу, пропасть, вся в разводах, прямо негр ...
Еще плача, разгоряченная, ослабевшая, она рассмеялась. Чтобы еще больше рассмешить ее, он надел на голову пехотный кивер, проломленное кожаное ведро с Бородинского поля, когда-то приглянувшееся на толкучке, от пыли чихнул, уронил со звоном железный палаш, Екатерининскую саблю, тоже с толкучки.
- Вот возьму и зарублю тебя саблей! - плача и смеясь, кричала Анна.
Внезапно она сунула обе ноги в его пыльный офицерский сапог, валявшийся тут же, лихорадочно опоясалась драгунской саблей и, гремя и путаясь, смешно запрыгала из угла в одном сапоге, как птица со связанными крыльями.
Она кричала с сияющими глазами счастливо:
- Здравия желаю, ваше благородие!
И стучала о пол то палашом, то черешневой трубкой. Он вдруг решил, что это цирк, а он клоун. В дурацком колпаке из газетной бумаги, с нестройной гитарой, он прыгал за нею, диким голосом пел, нелепо, по-итальянски :
- О, мама миа, миа, кара...
Потом они устали и оба мылись на кухне под краном. Анна совершенно заигралась, визжала от холодной воды.
Когда она, как дикая кошка, забилась в ужасе в угол и потом, тоже, как кошка, разыгралась, в ней проснулось со всей чистотой то, что должно было быть затоптано в ней бесследно. Точно свернулось время, как свиток, или еще не было ее жизни, и вот она начинается снова, как в ее детской игре с тряпичной безглазой куклой.
Анна все забыла, всему поверила и отдалась чистому свету, вдруг осенившему ее изнутри. Точно с чистой игрою пробудились в ней все чистые матери, бывшие в ней до нее, и сама Пречистая Матерь-Дева.
Ночью шел дождь, но они решили выйти на прогулку.
Было начало марта. В Петербурге после оттепели уже настала, казалось, необыкновенно ранняя весна. Снег сошел с мостовых.
Небо над Невой было сырое, светло-зеленое. Это было обманчивое время. Нева еще не тронулась, стыла в громаде льда, окутанная туманом.
Они пошли под тонким дождем на Аптекарский остров. Там уже пахло землей. На дорожках, по весеннему скользила глина. Он накрыл Анну шинелью. Дождь утих и они сидели на скамье, над Невою, смотрели, как занимается заря.
На мокрой скамье были от зари румяные, влажные отблески. Так, накрывши шинелью, он вел ее и домой. Зеленоватая тишина рассвета звучала огромно и ясно.
Дома она стала готовить чай, а он как был, в серой шинели, сел за стол. На Аптекарском острове, когда занималась заря, он услышал всю сцену коронования для своей симфонии в образах, о душе царя Бориса, какую напишет теперь без сомнения. Он понял движение всей сцены с фригийскими ладами хоров.
Анна принесла горячий чай, села перед ним на стол:
- Правда, Модест Петрович, я могу служить тебе хорошо?