В начале 1912 года, когда Нина уже была прочно забыта, Брюсов познакомился с начинающей поэтессой Надеждой Григорьевной Львовой. Надя Львова была не хороша, но и не вовсе дурна собой. Родители ее жили в Серпухове; она училась в Москве на курсах. Стихи ее были очень зелены, очень под влиянием Брюсова. Вряд ли у нее было большое поэтическое дарование. Но сама она была умница, простая, душевная, довольно застенчивая девушка.
С ней отчасти повторилась история Нины Петровской: она никак не могла примириться с раздвоением Брюсова – между ней и домашним очагом – и с каждым днем становилась все больше грустна. Это Брюсову надоело, и, по мнению Ходасевича, он стал систематически приучать ее к мысли о смерти, о самоубийстве. И подарил ей тот самый браунинг, из которого Нина стреляла в него самого.
Ходасевич, который был с Надей Львовой знаком, потом вспоминал: «В конце ноября, кажется – 23 числа, вечером, Львова позвонила по телефону к Брюсову, прося тотчас приехать. Он сказал, что не может, занят. Тогда она позвонила к поэту Вадиму Шершеневичу: „Очень тоскливо, пойдемте в кинематограф“. Шершеневич не мог пойти – у него были гости. Часов в 11 она звонила ко мне – меня не было дома. Поздним вечером она застрелилась. Об этом мне сообщили под утро.
Через час ко мне позвонил Шершеневич и сказал, что жена Брюсова просит похлопотать, чтобы в газетах не писали лишнего. Брюсов мало меня заботил, но мне не хотелось, чтобы репортеры копались в истории Нади. Я согласился поехать в «Русские Ведомости» и в «Русское Слово».
Надю хоронили на бедном Миусском кладбище, в холодный, метельный день. Народу собралось много. У открытой могилы, рука об руку, стояли родители Нади, приехавшие из Серпухова, старые, маленькие, коренастые, он – в поношенной шинели c зелеными кантами, она – в старенькой шубе и в приплюснутой шляпке. Никто с ними не был знаком. Когда могилу засыпали, они как были, под руку, стали обходить собравшихся. С напускною бодростью, что-то шепча трясущимися губами, пожимали руки, благодарили. За что? Частица соучастия в брюсовском преступлении лежала на многих из нас, все видевших и ничего не сделавших, чтобы спасти Надю. Несчастные старики этого не знали. Когда они приблизились ко мне, я отошел в сторону, не смея взглянуть им в глаза, не имея права утешать их.
Сам Брюсов на другой день после Надиной смерти бежал в Петербург, а оттуда – в Ригу, в какой-то санаторий. Через несколько времени он вернулся в Москву, уже залечив душевную рану и написав новые стихи, многие из которых посвящались новой, уже санаторной «встрече»…»
Царство небесное бедной Наде. Рассказ о ней – лишь доказательство того, что Андрей Белый, пожалуй, не ошибался, считая Брюсова демоном и даже дьяволом. Нина сохранила жизнь после встречи с ним… но разве это была жизнь? Она так и не оправилась от последствий литературного разрушения, которому подверг ее возлюбленный Рупрехт. Революцию она встретила за границей, в Италии, жила в Берлине, в Париже… Конец ее был так тосклив и горек, что о нем даже не хочется писать. Но в последних своих воспоминаниях она никогда не проклинала Брюсова, а только благословляла его. Она его любила, не переставая, всю жизнь до самой смерти. «Я думаю о любви… Всегда о любви…»
Ну что же, о любви думал и Брюсов!
Был в те времена такой литературный критик – Борис Садовской, который возмущался любовной лирикой Брюсова, называя ее постельной поэзией. Однако Ходасевич с ним спорил: «Тут он был не прав. В эротике Брюсова есть глубокий трагизм, но не онтологический, как хотелось думать самому автору, – а психологический: не любя и не чтя людей, он ни разу не полюбил ни одной из тех, с кем случалось ему „припадать на ложе“. Женщины брюсовских стихов похожи одна на другую, как две капли воды: это потому, что он ни одной не любил, не отличил, не узнал. Возможно, что он действительно чтил любовь. Но любовниц своих он не замечал.
Слова страшные, потому что если «обряд», то решительно безразлично, с кем. «Жрица любви» – излюбленное слово Брюсова. Но ведь лицо у жрицы закрыто, человеческого лица у нее и нет. Одну жрицу можно заменить другой – «обряд» останется тот же».