Разве закусочная и казарма не возвращают с лихвой Геслингу то, что он платит рабочим? Бесконечным и неудержимым потоком течет золото в один и тот же карман, рабочие же со своими натруженными руками, их отцы, жены, их дети стоят подле и только смотрят на него… Для Геслинга производят они на свет детей, так же как создают для него товары, пьют и едят для него.
— За здоровье Гад-слинга! — воскликнул Динкль, и за всеми столами подхватили этот тост. Как сладко было излить душу в одном этом слове, хоть раз назвать по имени эту ненависть и всю ее горечь испить в стакане вина. Ведь с ней засыпаешь и с ней встаешь! Каждый из них думал: разве что только в плоть не облеклась эта ненависть, и нет у нее кулаков, но каждая минута, пережитая нами, живет в нашей памяти. Мы помним все: несправедливую власть, в руки которой отданы, обиды и издевательства — каждую минуту, на каждом шагу, жестокую корысть, ради которой из нас выжимают соки, обман и презрение. Вы воображаете, что мы забыли? Вы, может быть, думаете, что мы уже не замечаем смрада в каморках битком набитых казарм, которые вы строите для нас? Напрасно консисторский советник Циллих при освящении казарм «С» и «Т» морочил нас баснями, будто под этими буквами следует понимать: «смиряйся и трудись». Нет, не смирение и труд, эти казармы, а просто сор-тир. Их зловоние по-прежнему бьет нам в нос, и мы ничего не забываем, ничего!
— Понятно, — заметил Бальрих, — что дам чуть не стошнило от нашей вони. Одно непонятно, почему мы сами сконфузились.
— Будь они в нашей власти, как мы в ихней, не стали бы мы церемониться с ними! — тут Динкль и Яунер самым наглядным образом показали, что они сделали бы сегодня же с этими богатыми бабами, несмотря на седины одной из них. У Гербесдерфера вырвалось даже какое-то рычание, предвещавшее кое-что и похуже. Нос картошкой особенно резко выделялся на его багровом лице, из распахнутого ворота выступала белая кургузая шея. Глаза за круглыми очками смотрели в одну точку, словно перед ним вставали призраки.
Динкль вдруг оказался на середине комнаты и, заложив большие пальцы в проймы своего пиджачка в коричневую клетку, стал представлять рабочего, который вышел прогуляться, а навстречу ему — богатый фат. Богатого фата изображал Яунер; он снял с гвоздя котелок, расправил на нем все вмятины и надел на голову. Поравнявшись с Яунером, Динкль вдруг поднес кулак почти к самому его подбородку, причем Яунер изобразил страшный испуг, а Динкль сделал вид, будто хотел только сунуть в рот папиросу. Все шумно выразили свое одобрение. Вот это здорово! Стоит только погрозить пальцем — и богач готов хлопнуться в обморок, ведь они живут будто во сне. Ходят по улицам и не замечают, как они одиноки среди рабочих, и как их меховые шубы теряются среди тысяч залатанных, ветром подбитых курток. Только и есть у них один союзник — полиция… Они ничего не замечают, они спят. Никогда ничего не изменится, думают богачи. Ведь они привыкли к тому, что есть, им легче было привыкнуть к своей жизни, чем нам к своей.
Гербесдерфер, которому давно уже не терпелось высказать все, что в нем накипело, выпростал свои непомерно огромные кулаки, — один палец был перевязан, — разжал их и сжал с такой яростью, что хрустнули суставы, и, с трудом выдавливая из себя слова, словно от избытка сил, заявил:
— Скоро все будет по-другому!
Бальрих, сидевший напротив, почтительно слушал его и почти не почувствовал легкого толчка в бок — старик Геллерт хотел привлечь к себе его внимание. Видимо, он уже давно носил в себе эти мысли, и общий подъем, наконец, развязал ему язык.
— Давно уже все могло бы стать по-другому, — зашептал он, — и, стало быть, как раз наоборот. Ведь это я помог Геслингу начать дело. Ведь я бы мог нынче сидеть на его месте…
Бальрих изумленно уставился на него, но старик уже поджал губы, будто ничего и не сказал. Бальрих в первую минуту даже оторопел, но после минутного раздумья только раздраженно пожал плечами. Старческая пустая болтовня, не стоящая внимания!
Разговор перешел на партийные дела. Партия отнюдь не безупречна. И в ней есть элементы, которые больше думают о себе, чем о рабочем классе. Яунер, громче всех выражавший свое недовольство, стал бранить товарища Наполеона Фишера, рабочего депутата: он хоть и провертывает немало всяких дел, но больше ради себя, чем ради нас. Он заодно с Геслингом и с правительством в полном ладу, ни в чем им не перечит. А чего он добился тем, что голосовал за непомерное увеличение армии? То страховку дадут, то лишнюю пенсию, только и всего. А ведь был таким же рабочим, как и мы, да еще у Геслинга. Чего же ждать от других, от белоручек?