Однако солнце скрылось, ветер стал холоднее, пошел дождь, и они поднялись. Тильда хотела вернуться, но Бальрих увлек ее в сторону фабрики. Он знает место, где можно спрятаться от дождя: то были вагоны, в которых со станции возили тряпье на фабрику. Один вагон был открыт. Девушка не решалась, однако, войти в него.
— Чего ты боишься? — спросил Бальрих. — Тебя пугают вонючие тряпки?
— Что мне до этого? — ответила она. — Я всю жизнь работаю в тряпичном цехе.
Он подсадил ее, и она влезла в вагон.
— Здесь хоть сухо, — сказал Бальрих.
— И даже тепло, — прошептала она, покоряясь его жадным рукам.
Но когда в полутьме вагона она, прижавшись к груди Бальриха, стала искать его взгляда, он закрыл глаза, чтобы остаться наедине со своими мыслями. Это лучшее, что есть у нас, а потом становится еще хуже. Любовь существует только для того, чтобы пролетарии размножались. Мы на Геслинга работаем даже здесь, да еще на наших лидеров. И Геслинг и наши лидеры сходятся на том, что нас все еще недостаточно; им нужен человеческий материал.
— Но эти минуты — наши, — прошептала девушка, — и никому их у нас не отнять. Целуй меня, любимый!
Они вдруг отпрянули друг от друга. Кто-то забарабанил в стенку вагона, и в дверях показался огромный силуэт. Смотритель! Он раскричался, браня на чем свет стоит этот сброд, который на чудном тряпье занимается пакостями. Когда Бальрих наконец вышел, смотритель схватил его за ворот и поднес к его лицу карманный фонарик. Но Бальрих оттолкнул его, вытащил Тильду из вагона, и вот они уже бегут, осыпаемые бранью смотрителя, бегут в одиночку, под дождем, не видя друг друга в темноте. И только у кладбища они встретились. Под фонарем Бальрих увидел Тильду, она промокла до нитки: ее платок остался в руках смотрителя. Бальрих тотчас снял куртку и накинул ее на себя и на девушку. И они пошли, прижавшись друг к другу. Казалось, под одной курткой одно тело и одна душа. Тильда дрожала от холода, а он от гнева.
Закусочная была едва освещена. Изнутри не доносилось ни звука, но у входа они увидели Симона Яунера и рядом с ним, возле стены, две тени — кажется, двое господ.
Неужели это старший инспектор… а другой… о боже! Сам!.. Согнувшись, они прошмыгнули мимо — одна куртка, одна душа. А за спиной кто-то из господ сказал:
— Только эти люди бывают так счастливы.
II. Рабочий и барчук
Две недели спустя, в воскресный день, обе семьи, — Динклей и Бальрихов, — возвращались полем из Бейтендорфа, где состоялись крестины новорожденного ребенка Малли. Они направились прямо в закусочную и принялись за вино, а мать кормила младенца грудью. За длинным столом родственники сидели пока одни. Когда стали появляться другие посетители, они уже отобедали и посуда была убрана. Двоюродный дед Геллерт, похожий на скелет в черном сюртуке, усмехаясь в свою козью бородку, притопывая и хлопая в ладоши, пустился в пляс вокруг своей племянницы Лени. Он уверял, что видел точно такой же танец на чужбине.
Правда, потом он, пыхтя и отдуваясь, в изнеможении повалился на скамью. Среди шума, стоявшего в закусочной, Карл Бальрих тревожно следил за стариком; тот покачивался из стороны в сторону, и глаза его по-старчески стекленели. Внезапно, взглянув на него в упор, Бальрих шепотом спросил:
— Дядя, а что это за история была тогда у тебя с Геслингом? Помнишь?
Геллерт бессмысленно уставился на племянника.
— Тогда? — повторил он.
Бальрих уверенно кивнул:
— У тебя… и ты знаешь, с кем.
Бальрих решил непременно выяснить, что крылось за недавней болтовней старика: «Ведь я бы мог нынче сидеть на его месте!» Наверно, просто врал, старый бездельник, — твердил себе Бальрих всякий раз, когда ему приходили эти слова на память. И все же они приходили. Теперь он ждал, чтобы старик сам все выложил. Эта минута настала. Геллерт будто очнулся и с дрожью в голосе спросил:
— А разве я чего-нибудь проболтался?
— Ты уже сказал слишком много, — отрезал Бальрих, — валяй до конца.
— Неужели кто-нибудь узнал?
— От меня-то ни один человек не мог узнать. Но если ты со мной не будешь откровенен…
Старик торопливо закивал.
— Уж лучше ты, чем другие. Ты самый толковый. А от твоего дядюшки мало было проку.
— Мне это отлично известно, — резко ответил Бальрих. Он отнюдь не чувствовал расположения к родственникам, которым, подобно его дядюшке, хоть он и прожил на свете семьдесят лет, не только нечего было оставить своим племянникам, но они еще сами сели им на шею. Да и эта пляска вокруг Лени покоробила его.
Старик испуганно заморгал. Из страха перед племянником он решил плюнуть на всякую осторожность.
— Да разве я мог… тогда предвидеть, — начал он. — Представь, что есть у тебя старинный друг, боевой товарищ, с которым ты делишь все: твой матрац — его матрац, твоя вошь — его вошь, и даже наши жалкие пфенниги лежат в одной копилке. Порой в ней бывали впрочем, и талеры. И вот когда один из друзей надумал обосноваться в одном городке, заняться своим ремеслом и стать мастером, другой, уезжая, до своего возвращения оставляет ему свои талеры.
— И это был ты?
— Видит бог, я.