Все вокруг было воплощением покоя и величия, все блистало обилием красок, возрождало в памяти гордые имена, говорило о былой славе. Эль-Авила, Бельо-Монте[16]
, кофейные деревья на плантациях, отягощенные созревшими плодами… Следы Гумбольдта на вознесшейся ввысь горной вершине; царство тихого раздумья на приветливо зеленеющих лужайках под густой сенью вековых деревьев, где вынашивал свои творения падре Моедано. Напоенные нектаром плантации сахарного тростника в золотых лучах заходящего солнца; повозка, влекомая ленивыми волами по тенистой дороге, утопающей в зелени плакучих ив. Взволнованному до глубины души путнику слышитсяГордые агавы — чагуарамы, плюмажи недвижных пальм, точно огромные арфы вздымающиеся в сумеречное небо; трели и щебет птиц; гигантское михао[17]
, густые лиственные леса — прибежище пернатых; хлопотливо дымящие трубы трапиче[18]. Печальные песни рабов на сахароварнях еще несут в себе следы давно ушедшего прошлого. Время от времени нежный ветерок доносит сладкий запах патоки, журчит вода в оросительных каналах… С гомоном возвращаются стаи гуачарак, нарушая предвечернюю тишину лесных дебрей, где скачет по камням седой Себукан. На мягких лиловых сумерках почивает в безмятежном монастырском покое лес, благостная тишина разлилась над вершинами Каракасской Гряды… Грустные воспоминания индейца — бывшего хозяина этих земель, — которые еще сохраняют свои старинные названия, что звучат словно зов раковин побежденных индейцев: Чакао, Петаре; бурная встреча Кауримаре с Гуайре, напоенной многоводным Макарао…И внезапно перед изумленным путником предстает величавая картина далекой горной гряды: высокие вершины, холмы, покатые склоны, ущелья и лощины, синие дали и торжественный покой, в который погружаются горы, как только зажгутся звезды; и глубокая тишина, нарушаемая лишь журчанием горного ручья да легким щебетом угомонившихся птиц, томительно сладостным, как само счастье…
Природа словно клялась в вечной любви к породившей ее земле, и Сесилио каждый раз, приезжая домой в рождественские каникулы, повторял эту клятву.
Ночь он проводил в придорожном ранчо, где обычно останавливались погонщики и гуртовщики, живо напоминавшие книголюбу тот постоялый двор, в котором случились забавные приключения хитроумного идальго Дон-Кихота Ламанчского, а человеку деятельному это давало возможность прислушаться к трепетному биению сердца его родного народа. То были простые люди, идущие по дорогам жизни к истории. Те, что любят рассказывать веселые истории и побасенки за большим грубосколоченным столом, люди, в которых бурлили вековая обида, голод и жажда к великим деяниям во имя своей родины, желание сразиться за неизведанное, зыбкое будущее.
— Что новенького в столице? — спрашивали те, что направлялись туда со своими караванами и обозами.
— Да все то же, — отвечали приехавшие оттуда. — Много шума, и никакого толка. Вояки заявляют, что раз они подставляли свою шкуру под пули, чтобы завоевать свободу для родины, то, мол, теперь их полное право всем командовать, а цивильные лезут со своими уверениями, что, мол, тому, кто хочет управлять, надо много знать и что они-то как раз такие и есть, потому как прочитали много книг. А пока суд да дело, дела идут плохо и товаров никаких нет.
И, смачно сплюнув коричневую от жеваного табака слюну, добавляли:
— А вы чего везете в столицу в своих котомках?
— Страсти-мордасти по вашей части. В одном месте ухайдакали погонщиков, чтобы забрать у них все переметные сумы, а в другом месте взбунтовался один паренек, а кто — нам и невдомек.
— И то правда, работа, она… в лес не убежит. А уж коли у вас такая широкая дорога, чего же вы на войну пошли по узенькой тропке?
— Вот те раз! Да вы порасспросите человека из Кесерас-дель-Медио, если бы они там не взялись за пики, висеть бы им на веревке.
— А теперь, как говорится, знать вас не знаю и ведать не ведаю, а сами знаются только с мантуанцами.
— Ваша правда, приятель. Кто потел и натирал зад в седле? Ему одному мы обязаны родиной, и, само собой, он первый и попользуется ею. А потом, черт побери, терять нам нечего! Погоди, пускай только поддунет меня ветерком, и я полечу на своем коняке.
— А другой пускай ходит сытый и обутый!
— Это ты про себя, приятель? Неужто вы и взаправду думаете, будто холщовая рубаха — это одежда, а мозоли на ногах — башмаки.
— Вот потому-то я и не упущу случая. И это только цветочки, а ягодки еще впереди!
Послушав этот разговор, Сесилио-младший задумался; ему припомнился тезка-наставник, его последний разговор при прощании о Великом Сеятеле — с тех пор он больше не видел Сесилио-старшего.
— Сеятели ветра, — сказал он про себя. Плохо придется тем, кто захочет пожинать этот урожай. Но, помимо умения предвидеть, надо еще быть во всеоружии.