Но, оставшись наедине, они осуждали поведение сестры:
— Что за странное желание всех настраивать против себя.
Для Аурелии и Кармелы, насквозь пропитанных духом мещанства, добрые слова — искренние или лживые — всегда значили куда больше, чем добрые дела. И уж во всяком случае, так должны были изъясняться в благородном семействе Алькорта.
Подобным поведением Луисана отвадила от дома всех подруг — и не столько своих собственных, сколько сестриных. Этим «никчемным существам», как называла их со свойственной ей откровенностью Луисана, нечего было надеяться на ее доброту. Ох, как были противны эти провинциальные любительницы светского этикета, которых хлебом не корми, а дай преподнести или распределить подарки, нанести визит или поздравить кого-нибудь в день ангела. Они никогда не попросили бы ее, как Фонтес или сестры Рохас, чтобы она пришла переделать им испорченное платье или посидела бы у постели больного родственника. Ей они не оказали бы ни единой доброй услуги, и, если бы мир состоял только из подобных людей, она бы вечно сидела в своей солонке.
И все же ни в коей мере нельзя было утверждать, что Луисана жила чужими горестями и бедами или что она совершала самопожертвование — суровая добродетель, требующая отдать всего себя без остатка. Когда ей приходилось разделять чужое горе и ее подопечные стенали и падали духом, она, обычно раздражительная и неприветливая, вдруг становилась веселой и жизнерадостной, словно совершаемое ею добро — Ночные бдения, которые всех повергали в уныние, — вливало в нее бодрость и силу. Луисана неожиданно хорошела и делалась привлекательной. Она без устали хлопотала, но не принимала близко к сердцу чужие несчастья и не старалась унять рыдания и мольбы своих подопечных; просто сердце ее излучало жизнерадостность и веселье, и это успокаивало людей. Луисана не походила на ангела-хранителя, отдающего себя другим, она была человеком с щедрой и любвеобильной душой.
Это щедрость цветущей розы, — пояснял Сесилио, переводя на язык прозы стихи, посвященные любимой сестре, — роза, которая распускается не для того, чтобы отдать окружающим свои цветы, а чтобы украсить самое себя и тем самым украсить и наполнить благоуханием весь мир.
Для него, для любимого брата, она всегда была солью на столе, приятной приправой к их родственным чувствам. Она угадывала его желания, ублажала его вкусы, была само любезное внимание: во время беседы не позволяла себе никакой шутки, даже когда он говорил очень выспренне. Мысли их совпадали, они одинаково чувствовали и переживали, их объединяли одни и те же интересы, искренние и братские, заботили одни и те же заботы, они лелеяли одинаковые планы и в своих надеждах уповали на великое будущее, которое было предначертано для Сесилио.
— Полно, сестренка. Мы уже достаточно поговорили обо мне. А теперь расскажи мне о себе, о своих заботах. Как идут твои сердечные дела? Я только сейчас сообразил, что ты даже меня не спросила об Антонио.
Ты прав. Как он? Такой же надменный и тщеславный, как всегда?
— Тщеславия, пожалуй, нет, скорее он ведет себя просто и естественно. А впрочем, у него нет оснований быть недовольным своей особой, он делает превосходную карьеру, как сказал бы он сам, каждый год получает новый чин… Но вернемся к моему вопросу. Как ваши сердечные дела? Он хорошо относится к тебе?
— Сейчас идет разведка боем, как выразился бы он. Антонио пишет мне, я ему отвечаю, он снова пишет, и я снова отвечаю. Но до настоящего сражения еще, видно, очень далеко… Да, кстати, про Антонио! А знаешь, какую штуку учинил Педро Мигель? Он чуть было не взбунтовал рабов в окрестных асьендах.
И Луисана, поведав брату историю с газетами, сказала:
— К счастью, Хосе Тринидад вовремя узнал обо всем и отослал его от греха подальше к своей сестре, что живет в Сан-Франсиско-де-Яре. Теперь он там.
Сесилио в свою очередь рассказал все или почти все о предполагаемых планах, поведал про свои заботы и волнения по поводу будущего Педро Мигеля; в связи с назревавшими в стране событиями упомянул о Великом Сеятеле, о котором уже думал в дороге, и, наконец, закончил свой рассказ вопросом:
— А что известно о Сесилио-старшем? Где-то он сейчас бродит?
Луисана, помолчав, задумчиво проговорила:
— Я хотела тебе сказать одну́ вещь.
— Говори.
— Нет, ты подумаешь, что я сошла с ума. А, ладно! Возьму и скажу! Мне очень хочется, чтобы Антонио влюбился в другую девушку.
— Это почему же? — с нескрываемой тревогой спросил Сесилио. — Ты его уже разлюбила?
— Да я его не любила с первого дня, хотя, может, в этом нет ничего особенного, но так или иначе — не по моей вине прекратится наша любовь.
— Не понимаю.
— Погоди. Сейчас я тебе скажу о своем безумстве, или назови это как угодно. Мне хотелось бы почувствовать себя совсем свободной, переодеться в мужское платье и отправиться бродить по дорогам, как дядя Сесилио.
— Как хорошо, что ты сказала: «Мне хотелось бы», — отвечал ей брат, — если бы ты сказала: «Я хочу́», — мне пришлось бы послать за смирительной рубахой.
Луисана рассмеялась и, снова погрузившись в раздумье, пробормотала: