Все радовались, кроме Гая Цильния Мецената. А когда Август однажды спросил его напрямик: «Ну что, мой мудрейший и дальновиднейший, с Юлией и Тиберием ты, похоже, впервые ошибся?» — Меценат вздохнул и ответил: «Я готов сколько угодно ошибаться. Лишь бы Юлия была счастлива и ты спокоен».
Август нежно обнял своего ближайшего и давнего друга. Но… Обычно в знойное летнее время Август на месяц, а то и на два перебирался из Белого дома в дом Мецената, считая, что тамошний климат улучшает его самочувствие. Так вот, ни на следующий год, ни годом позже — ни разу до смерти Гая Цильния! — Август не гостил у него на Эсквилинском холме.
Вардий снова уехал вперед и больше назад не возвращался. А я не решался нагнать его на рыси.
Скоро мы добрались до предгорий и стали подниматься наверх.
Мы остановились на просторной поляне, с которой открывался живописный вид на леса, на поля и на далекий наш город.
Сопровождавший нас раб, как говорят гельветы, «приготовил поляну»: разостлал два ковра, между ними учредил из дерна небольшой как бы столик, который накрыл белой холстиной и уставил закусками.
Мы с Вардием, совершив возлияние путевому Меркурию, принялись за еду. И сначала говорили о том, о сем — о чем конкретно, я думаю, нет надобности напрягаться и вспоминать. Говорил, разумеется, Гней Эдий, а я лишь изредка отвечал на его вопросы, ну, например, на такие: «Тебе не кажется, что свинина немного жирновата?» или: «Как тебе кобыла, которую я велел для тебя приготовить?»
И вдруг, рассуждая, как мне помнится, о галльских лошадях, вроде бы ни с того ни с сего, Вардий продекламировал:
И, не сообщив мне, чьи это стихи, принялся рассказывать:
VI.
— Юлия, стало быть, разогнала всех своих адептов и счастливо, как многим казалось, жила с Тиберием. А что Феникс, наш «бедный поэт»?.. Он вовсе не выглядел бедным. Он весь светился изнутри и убеждал меня в том, что Юлия теперь навеки его возлюбленная и никто, ни боги, ни, тем более, люди у него ее не отнимут.Он меня замучил чужими стихами. Из Проперция он мне чаще всего читал вот это:
А из Горация — чуть ли не при каждой нашей с ним встрече хватал меня за руку, стискивал запястье, заглядывал в глаза и читал, иногда ласковым шепотом, иногда — громко, с гневным восторгом:
Хотя он то и дело ссылался на поэтов, любовь, которую он носил и лелеял в себе, была, как я понимаю, совершенно иного свойства, никем из прежних поэтов пока не воспетая. Он, скажем, убеждал меня в том, что любит не тело, а душу Юлии, и телом ее могли и могут обладать кто угодно, Агриппа или Гракх, Тиберий или кто-то еще — дети, например, из этого тела возникшие. Но душу свою она никогда никому не отдавала — ни детям, ни мужьям, ни любовникам, ни даже отцу. И эту-то душу ее, солнечную, свободную, неприкосновенную, она для него сберегла и ему лишь открыла, потому что только он, Феникс, способен ее
Он объяснял мне, что люди обычно любят для себя, для своего счастья. Так уж они, смертные, устроены и за пределы своего эгоизма выйти никак не способны, даже когда жизнью готовы пожертвовать ради возлюбленной; — они, дескать, не ей, а себе самим жертву приносят. Отсюда и все страдания возлюбленных и влюбленных. Ибо истинная, солнечная любовь жертв не требует и с момента своего зарождения проникнута одним лишь счастьем — счастьем любить другого человека