Тяжелый не то крик, не то стон заставил нашего оператора сделать резкий до общего плана отъезд. Упавший Вениамин бился, словно в припадке, на самом пороге храма. Собравшиеся испуганно крестились. Отец Иоанн тоже перекрестился, что-то сказал и пошел прочь от сжавшегося в комок, затихшего Вениамина.
Поздним вечером мы снова сидели у костра. Вениамин был сумрачен, не отрываясь смотрел на огонь.
— Что он тебе сказал? — спросил Гриша.
— Не знаю.
— Если интересуетесь, можно восстановить, — сказал Дубовой.
— Каким образом? — полюбопытствовал я.
— Находился в непосредственной близости.
Я вспомнил, что он действительно стоял в толпе неподалеку от настоятеля.
— Запомнили?
— Запомнил и записал.
Дубовой достал блокнот и сразу раскрыл на нужной странице.
— Неизвинителен ты, пока полностью не осознаешь тяжесть прельстительного греха твоего перед Господом!
— Осознал! — вскинулся Вениамин. — Давно осознал. А войти не могу, не смею. Вот здесь, — он ударил рукой в солнечное сплетение, — кто-то кричать начинает.
— Кто? — наивно спросил Гриша.
— А я знаю?
— Словами кричит или так, криком?
— Вопиет, — всхлипнул Вениамин.
— Не исключаю элемента гипноза, — снова вмешался Дубовой. — В целях показательного религиозного воспитания. Взгляд у руководящего батюшки тяжелейший. На себе ощутил. Хотел даже перекреститься, а рука не поднимается.
— Четыре попытки делал. Все равно кричит. И не пускает. В первый раз даже во двор войти не мог. Пришлось тут обосновываться.
— А зачем? — опередив мой вопрос, спросил Гриша.
— Что «зачем»?
— Зачем тебе надо туда войти?
— Скорбь и теснота в душе. Избавиться хочу.
— Говорят, если искренне покаяться, Бог любой грех простит.
— Бог простит, я простить не могу. Не Бог меня в храм не пускает, сам не могу. Страшно.
— Понятно, — сказал Дубовой. — Чистосердечное признание вину смягчает, но не уменьшает. Вот лично у меня сомнение — зачем ты тележку за собой каждый раз через силу тащишь? Может, у тебя там взрывчатка? Для окончательного избавления от мирских и прочих дел. Среди сотрудников монастыря тоже недоумение. Я бы даже сказал — недоверие по поводу такого твоего поведения.
— Картины там мои. Как только примирения с самим собой достигну, там, прямо перед храмом, сожгу их все.
— Не обижайся, но, по-моему, глупо, — не выдержал я. — При чем тут картины?
— Заменил истину Божию ложью. Поклонялся и служил тварям неведомым, больным сознанием созданным…
— Крепенько тебя закодировали, — хмыкнул Дубовой. — Нормальными словами говорить разучился.
— А зачем показуху устраивать? — простодушно сказал Гриша. — Решил сжечь, сожги. А ты вроде как торгуешься — простите, тогда сожгу.
Повисла долгая напряженная пауза. Вениамин сидел, низко опустив голову. Слышно было только потрескивание дров в костре да далекий лай собак в поселке.
— Включай! — вдруг сказал Вениамин, не поднимая головы.
— Что включать? — не понял Гриша.
— Камеру включай! — срывающимся голосом закричал Вениамин и вскочил на ноги. — Пусть все видят! Не откупаюсь, а отрекаюсь! Прах отрясаю! Правильно ты сказал — Господь все видит. Я сюда самое лучшее привез, надеялся — простят, пожалеют, потому что видел то, чего другие не видят. Не простили! Правильно! Себя жалел. Гордыня поперек стояла. Мне тут один сочувствующий монашек шепнул, как дьявола изгонять.
Вениамин поднял правую руку и прохрипел:
— Заклинаю тебя, дьяволе, Господнем словом и делом!
Пламя костра взметнулось кверху, осыпав нас искрами. Вениамин кинулся к тележке, стал лихорадочно развязывать веревки, срывать брезент. Не переставая, бормотал:
— Словом и делом… Словом и делом…
Гриша, уловив мое согласие, торопливо распаковывал камеру. Освещения последних красок догорающего заката для съемки явно не хватало — я подбросил в костер охапку сухих сучьев. А Вениамин уже тащил к огню первые картины. Я почти не успевал разглядеть их жадно пожираемое пламенем содержание. Только много позже, во время монтажа, мы останавливали стремительно сменяющие друг друга кадры летящих в огонь картин, и тогда, иногда с трудом, а иногда отчетливо и ярко, видели обрывки фантастического, ирреального мира, созданного больным воображением Вениамина…
И вдруг все замерло. Вениамин стоял, прижав к груди последний холст. Неистовое его возбуждение внезапно погасло. Во всей фигуре, позе, глазах чувствовались усталость и опустошение.
— Все, — сказал он. — Проклинаю и отрекаюсь! Только не от неё. Если от неё, то лучше совсем не жить.
— Покажи, — попросил Гриша.
Вениамин медленно, словно нехотя, повернул к нам раму с портретом. Я наконец увидел лицо той, от которой он не хотел отречься, даже теряя навеки надежду на спасение.
— Слушай, — тихо сказал Гриша, опуская камеру и поворачиваясь ко мне. — Ведь это Ленка. Она, да?
Я молча кивнул.
В единственном номере поселковой гостиницы стояло десятка полтора кроватей. Но сейчас в нем никого, кроме нас, не было. Гриша, отвернувшись к стене, спал. Я сидел у колченогой тумбочки, набрасывая текст очередного репортажа. Дубовой пытался связаться по сотовому с Ольгой. Наконец это ему удалось.