Покинув Восточный вокзал, поезд выбирался из окраин двухмиллионного города. Почти вплотную проплывали облупленные стены старых многоэтажных домов, с выставленным за окна бельем, с видом в сотни комнат, жизней, судеб, которые попали в зону железной дороги — в полосу отчуждения. За открытыми окнами, в глубине, в прозрачном полумраке голый младенец отсасывал грудь, выставленную девушкой в джинсах, слонялись женщины в разнообразном неглиже, иные в папильотках, что-то доедал из тарелки школьник, стоя у холодильника, блеснул мускулистым торсом юноша-боксер, который бил подвешенный в озаренном проеме самодельный мешок, он бил его яростно, предварительно забинтовав запястья, а мужчины еще не вернулись с работы, а старики и вообще не дожили до этого мгновения, только старухи смотрели на поезд дальнего следования, лишь однажды мелькнул пенсионер в линялой майке и совершенно без иллюзий, подушку под живот подложивший для удобства созерцания мимотекущего момента, и все это перемежалось глухими стенами, они были с выступами кирпичных труб, облупленные, в коросте и струпьях старой побелки, буро-кирпичные, почернелые, сплошные и с расщелинами, откуда тоже смотрели окна, под разными углами, а среди стен вплотную — какой-то карликовый домик, черепицей крытый и с самостоятельной трубой, с распятием — белым и плоским изображением Христа на фоне большого креста, некогда вмазанного в древние кирпичи, и снова стены, с окнами и без, прорыв, перспектива улицы с красно-синей рекламой «Pepsi», и снова стены, а вот уже и трубы, и снова прокопченный кирпич, стены обитаемые и отвернувшиеся спиной, а иногда на них «графитти», надписи если не замазанные, то по-венгерски все равно нам непонятные — какое лингвистическое одиночество в этом мире, как не повезло! — но, будем думать, желают нам счастливого пути. А там заборы, длинные цеха, дымы и трубы — теплый индустриальный ветер, из которого Александр — возвратный пассажир — решает вынуть несчастное свое, но очерствелое лицо.
Он пересек свои границы. Видоизменился. Теперь он возвращается домой.
Откатил дверь, вошел и сел.
Напротив Комиссарова, который, помедлив, оторвал глаза от будапештской окраины.
— А знаешь? Тебе побриться б не мешало.
Александр оскалился и затрещал своей бородой.
— Ты полагаешь?
— Тем более что в День Победы приезжаем. Надо в человеческий вид себя привести. А то пораспустились, понимаешь…
Александр перебил:
— Спасибо.
— Не за что.
— Что вещи из отеля захватил. И за сухой паек.
— А что же их, бросать на произвол? Утро — тебя нет. К обеду не явился. Доброжелатели меня уже подначивали: «Не выбрал ли свободу твой писатель?» Хорошо, хоть к отходу поезда не опоздал.
— Спасибо, — повторил Александр.
Оба смотрели в окно.
— Абрикосы облетают. Когда въезжали — помнишь? — были в самом цвету.
— Зато яблони распустились.
— Да… Плодоносят, наверное, этими красными — «ионатан». В распределителе зимой у нас бывают. Теперь-то буду знать, откуда яблочки. Эх, Александр! Ведь не страна, а райский сад. Короче говоря, была у нас однажды в жизни прекрасная Хунгария. Случилась с нами. А сейчас за это нам платить, и я, наверно, первый в списке… Ладно. — Со вздохом он поднялся. — Наверх пошел. Итоги подводить.
— Удачи.
— А-а!.. — Горловой этот звук Комиссаров сопроводил отмашкой безвольным жестом приятия судьбы.
Александр пал на сиденье — вниз лицом и в угол головой.