Сейчас Людвика дремлет, убаюканная мерным постукиванием колес, а в дилижанс напротив нее, рядом со спутницей Людвики Анелей садится какая-то дама — посторонняя, но вроде бы знакомая, еще по Польше. В запыленном траурном платье, какие носили вдовы повстанцев, с большим крестом на груди. Лицо опухшее, потемневшее от сибирских морозов, ладони в серых прелых перчатках сжимают банку. Людвика со стоном просыпается и проверяет содержимое корзинки. Все в порядке. Она поправляет чепец, который сползает на лоб. Бранится по-французски: шея совершенно одеревенела. Анеля тоже пробуждается, раздвигает занавески. Плоский зимний пейзаж пронзительно печален. Вдали видны деревеньки, погруженные в серую влагу людские колонии. Людвике кажется, будто она движется по огромному столу — словно насекомое под внимательным взглядом какого-то монстра-энтомолога. Она вздрагивает и просит у Анели яблоко.
— Где мы? — спрашивает Людвика, выглядывая в окно.
— Осталось несколько часов, — успокаивает ее Анеля и подает спутнице прошлогоднее сморщенное яблочко.
Отпевание должно было состояться в церкви Мадлен, служба уже заказана, а пока на Вандомскую площадь шли толпы друзей и знакомых, желающих проститься с композитором. Несмотря на зашторенные окна, солнце пыталось проникнуть вовнутрь и поиграть с теплыми красками осенних цветов: фиолетовых астр и медовых хризантем. Внутри царило мерцание свечей, отчего все оттенки казались глубокими и сочными, а лицо умершего — не таким бледным, как при дневном свете.
Оказалось, что желание Фридерика — чтобы на его похоронах был исполнен «Реквием» Моцарта — трудновыполнимо. Друзьям умершего удалось, задействовав все свои связи, собрать превосходных музыкантов. Согласился выступить лучший бас Европы Луиджи Лаблаш[116]
— забавный итальянец, в совершенстве подражавший любому голосу. Действительно, в один из вечеров перед похоронами, на неофициальном приеме он изображал Фридерика так точно, что публика хохотала — несколько смущенно, поскольку тело умершего еще не было предано земле. Но в конце концов кто-то заметил, что это не что иное, как свидетельство памяти и любви. Так, мол, Фридерик дольше пребудет среди живых. Все помнили, как ловко и язвительно пародировал окружающих он сам. Да, Фридерик многими он обладал талантами.В общем, все оказалось не так просто. В церкви Мадлен не разрешалось петь женщинам — ни в хоре, ни соло. Такова вековая традиция: никаких женщин. Только мужские голоса, в крайнем случае кастраты (в глазах церкви, даже мужчина без яиц предпочтительнее женщины, — прокомментировала это исполнительница партии сопрано, итальянская певица Грациелла Панини), однако где мы в наши дни, в 1849 году, найдем кастратов? Но как же петь «Tuba mirum»[117]
без сопрано и альта? Священник из церкви Мадлен сказал, что обычай не нарушит даже ради Шопена.— Сколько нам держать тело? Господи, Боже мой, неужто в Рим с этим вопросом обращаться? — восклицала выведенная из себя Людвика.
Поскольку октябрь был довольно теплым, тело перенесли в морг. Под свежими цветами его почти не было видно. Оно лежало в полумраке, маленькое, истощенное, лишенное сердца, белоснежная рубашка скрывала грубые швы, которыми стянули грудную клетку.
Тем временем шли репетиции «Реквиема», а высокопоставленные друзья умершего осторожно вели переговоры со священником. В конце концов решили, что женщины — солистки и хор — будут находиться за черной ширмой, невидимые для прихожан. Возмущалась одна только Грациелла, все остальные согласились, что в данной ситуации лучше так, чем никак.
В ожидании похорон друзья Фридерика каждый вечер собирались у его сестры или у Жорж Санд, вспоминали умершего. Ужинали, делились городскими сплетнями. Это были странно спокойные дни, словно бы выпавшие из рамок обычного календаря.
Грациелла, миниатюрная и смуглая, с гривой вьющихся волос, была знакомой Дельфины Потоцкой, и обе они несколько раз навещали Людвику. Потягивая ликер, Грациелла подшучивала над баритоном и дирижером, но больше всего любила поговорить о себе. Как большинство художников. Она хромала на одну ногу — получила травму в минувшем году, во время уличных беспорядков в Вене. Толпа перевернула ее экипаж, полагая, видимо, что в нем разъезжает богатая аристократка, а не актриса. Грациелла питала слабость к дорогим экипажам и нарядным туалетам, наверное потому, что родилась в Ломбардии, в семье сапожника.
— Неужели художник не имеет права ездить в богатом экипаже? Если кто-то в жизни чего-то добился, разве он не может немного себя побаловать? — говорила Грациелла с итальянским акцентом, отчего казалось, будто она слегка заикается.