– Офицер глянул на часы: «Даю десять минут на размышление». Прошло ровно десять, и опять: «Ну что? Признавайтесь!» – «Не в чем мне признаваться». Офицер совсем вскипел: «Ваш отец не сумел скрыть, что вы оба – шпионы!» Я ему: «Не было этого у отца в протоколе». Он прошел на середину кабинета, руки калачом, на портрет уставился. Шипит, будто с
Наталья Фридриховна с такой силой сжимала в кулаке стаканчик, что костяшки пальцев побелели.
– Сидела я в одиночной камере и думала: раз он сказал, что мать с отцом «были», значит, матери у меня больше нет. Умерла на следствии, а скорее всего, убили. О Димочке думать не смею, сразу впадаю в оторопь. Пить хотелось, а воды не допросишься. После заметила я: человеку от ужаса всегда пить хочется…
Изочка замерла в неприятном ожидании: хрустнет посудка в соседкиной руке и стекло вонзится в ладонь! Но ничего не произошло. Стаканчик мягко выпал из увядшего кулака на портрет в книге с красной обложкой.
– Утром вопросы повторились. Только офицер посчитал, что хорошо уже со мной знаком и перешел на «ты»: «Была связана с начальником станции? В чьих интересах с ним действовали? Куда дела шпионские донесения отца? Передать успела? Кому? Где живет? Где работает? Как его фамилия?» К вечеру я сломалась. Согласна была что угодно подтвердить, подписать, лишь бы отпустили к ребенку. Офицер рассвирепел, слюной в лицо мне брызжет: «Что собралась подтверждать? Сама пиши о своих и родительских преступлениях! Сама говори!» Потом я счет потеряла приводам-уводам. Не могла сообразить, сколько дней прошло, утро или вечер, не понимала вопросов, вообще ничего не понимала. Слышала одно: «Говори!» А у меня в голове тоже одна мысль, на языке одно имя – Димочка. Димочка. Димочка.
Беспокойные руки Натальи Фридриховны затеребили край красной книги, голос опустился до резкого, со свистящими нотками, шепота. Этот шепот почему-то чудился Изочке сильнее крика. Он бился о стены, заполнял собою углы и щели, как давешняя музыка, от которой некуда было спрятаться. Изочка крепко стиснула ладонями уши и полежала некоторое время в тишине. А когда открыла, услышала:
– …смотрит! Понимаешь, Мария?! Офицер… каблуки в мой живот ввинчивает… кровь горлом пошла, а я глаз отвести от
Наталья Фридриховна начала задыхаться. Кажется, немножко подавилась вином, потому что отхлебнула прямо из бутылки. Заговорила чуть позже, не шепотом, но будто и не голосом – скрежетом ножа по стеклу.
– Видать, любил наблюдать, как топчут лежачих… После следствия меня отправили в тюремный госпиталь. Осудили по двенадцатому пункту пятьдесят восьмой – за недонесение. Год отсидки, потом расконвоировали, и горбатилась в подсобном хозяйстве Первой колонии, что возле деревни Мархи. Три года впустую добивалась известий о Димочке. Вышла к концу войны – ни юрты, ни сына. Люди, что жили с нами, знать ничего не знают. Я здешние детдома обшарила, куда только не писала. Как в воду канул Димочка за матерью моей вослед. После по заявлению Семена все-таки выдали нам бумагу о смерти мамы «в результате болезни». Какой болезни?.. Вранье! Совершенно здорова была… Семен вернулся с войны с небольшим ранением. Повезло, а толку? Не баба я теперь, не рожаю – вытоптано нутро… Гнала – не уходит… Я до сих пор у особистов на учете, все боюсь, что Семена с работы выставят. С процессом кремлевских врачей, сами знаете, опять началось. Пока медиков-евреев по стране «чистили», думала, скоро до остальных доберутся. Не ожидала радости – смерти
Наталья Фридриховна встала с красной книгой в руках, худая, прямая, и покачнулась, как оглобля от ветра в слабом прясле. Шагнув к печи, выдвинула притворенную заслонку трубы.
– Угли не прогорели еще. Можно?..
Мария молча кивнула. У Изочки затекла нога, но пошевелиться боялась.
Сидя на корточках перед открытой дверцей печи, Наталья Фридриховна сосредоточенно рвала листы книги. Раздирала страницу за страницей, бросала их в топку и говорила обычным голосом без всякого выражения:
– Нет тебя. Не будет. Нигде. Никогда.
Красное пламя обрисовывало сбоку остро стесанный угол подбородка, высвечивало нежно-алое ухо и сквозную, змейкой вьющуюся, прядь вдоль щеки.
Обложка с чьей-то фотографией полетела в огонь последней. Картон ярко вспыхнул, лицо на снимке потемнело, скомкалось, словно смятое огненной рукой, и облезло черными струпьями. Наталья Фридриховна смотрела на пляшущие в пепле синие язычки, пока все не сгорело дотла.
– Сожгла свою ненависть, – сказала, поднявшись. Лихорадочно блестели сумасшедшие глаза, пьяные губы в страшной усмешке съехали к правой щеке. – Спасибо, Мария, одной бы мне трудно было. Это как ритуал, и ощущение такое же… Забьем по последней.
Она разлила в стаканчики остатки вина.