О, эти гнусные парижские сумерки, сумерки начала ноября, когда не туман, а какая-то мерзкая мга сочится из тысяч труб, оседая сажей на промокшие напрочь штиблеты. Он шел от Gare du Nord наугад, торопя и оттягивая каждый свой шаг. Ни о каком извозчике не могло быть и речи. До Лилля он добрался зайцем, а там, из вагона в вагон, с поезда на поезд, от станции к станции, платя по грошу за перегон. Конечно, нужно было обо всем поведать матери и показать ей книжицу, которая и сейчас сквозь подкладку жгла ему грудь. Можно было просто попросить у нее денег, но он боялся ее ставить под удар. Это было его дело, только его и ничье больше. Распай, жаровня на углу. Пальцы торговки в грязных митенках. Горсть горелых каштанов, отвратительный вкус угля и сладкой картошки. Та же мороженая картошка в степи под Екатеринославом, тоже сладкая и тоже в углях. Брат. Царскосельский вокзал. Последние слова: “Умереть можно где угодно, вот на этих ступенях умер Аннинский”. И пошел, тоже не оглянувшись. Длинная шинель, сутулые плечи. Ощущение давящего груза. Егор еще стоял, думая, что обернется. Не обернулся. Он тогда уже знал о ребенке. Не мог не знать. Откуда это в нем? Этот бред стихов, выплеснувшихся толчками. Как? Откуда? Неужели тогда, когда скачущий почерк не долетал до края листа? Книжка жгла. Достал, проверил адрес. Руки, перепачканные углем, марали страницы, ну и черт с ними. Перешел на другую сторону, стал рассматривать окна. В 116-м было темно. Контора как контора. Никаких признаков жизни. Завтра воскресенье, и никто сюда не придет. Зачем ему всё это? Зачем? Его нет. Если бы он был, он дал бы знать. Кому? Семь лет никаких признаков жизни. Сон. Последний сон мертвеца. Хватит! Не надо ничего вспоминать. Никогда. Но она? Она! Он не мог без нее! Не мог без нее жить! Он и не жил. Он не мог жить без России и без нее. Почему без нее? Нет, почему без России? Вот это вопрос позабавней. Потому что ее он, в конце концов, нашел. Рю Лафайет, от Опера через Мадлен наискосок. Рю Лафайет, 36 или 63. Не всё ли равно, раз он ее нашел. Это было в понедельник. Вечером. Шел третий день его окаянного клошарства. Медный звонок, над звонком карточка: Mme A. Pototskaya. “Мадам, — отметил он про себя. — Потоцкая”, — ответил себе же. Дернул за проволоку. Звонок брякнул невнятно. Хотелось тут же уйти, но, разозлившись на себя, он стал трясти проволоку изо всех сил. Легкие шаги. Тишина. Выжидание. Кто кого? Егор звякнул нежно, как Sent-Nicolas.
— Qui est la? — спросил детский голос.
— C'est moi, — ответил Жорж.
И дверь распахнулась без скрипа. Почему Николенька поверил ему? Никто не мог объяснить. Они сидели и ждали ее. В сумерках. Не зажигая огня. Может быть, час. Может быть, больше. Когда дверь так же бесшумно открылась, он встал и спрятался за портьеру.
Она ворвалась стремительно, всем существом своим, женской подкоркой ощущая подвох.
— Ко-ля-яя! — закричала она так страшно, что он не выдержал и отодвинул портьеру. Она повернулась к нему, казалось, вот-вот — и она взлетит, и тут же рухнула вниз. Она не приходила в себя долго, потом плакала, целовала его руку, бессвязно повторяя одно и то же: “Мы сейчас пойдем, мы гулять пойдем, все вместе. По солнышку, ну, помоги же мне встать… Мы пойдем по солнышку, по дорожке по гладенькой, и чтобы пыль под ногами, пыль меж пальцами: фук-фук-фук…”
Потом она забылась. Николенька еще плакал долго, потом и он уснул. Егор сидел у постели, и не дай вам Бог узнать, что он перечувствовал в эти минуты. Он так и заснул, прислонившись к подушке А.П., к самому изголовью. Ночью он проснулся от прикосновений. Она гладила его лицо, словно не веря, что это он. Потом она стала целовать его, еще в полусне, но уже чему-то улыбаясь. Он лежал неподвижно, притворяясь спящим, мучительно разрываемый между всем этим враньем и невозможностью признанья. Он не знал, что страшней: оттолкнуть ее или принять всё до конца. Она встала с постели, пошла к комоду, постелила чистое белье и опрокинула на него всю свою исстрадавшуюся жизнь. Ах, как страшно, как непоправимо всё тогда перемещалось! Сплав нежности, боли и унижения быстро сломили его, и она еще утешала, святая душа, и не настаивала, и плакала вместе с ним.