И действительно, сзади раздался свист падающей бомбы. Мы оглянулись — мост завалился в реку. Подойдя к проволочному заграждению, увидели маму, пролезли под проволоку. Она шлепнула нас, но потом обняла и расплакалась.
Эдик вытирал своими ручонками ее слезы, утешал: «Мамочка, не плачь! Мы тебе принесли кастрюльку», — и подал ей кастрюльку без дна.
Мама посмотрела на нее и рассмеялась: «Сыночек, что я буду в ней готовить? Ведь у нас нет ничего». Мой братишка нашел способ добывать пищу. Он уже довольно бойко говорил по-немецки. Когда Эдик видел, что какой-нибудь солдат жует бутерброд, он подходил, дергал за штанину и говорил по-немецки: «Папа! Папа! Я хочу кушать».
Кто-то из солдат мог дать ему кусочек, а кто-то отгонял или просто отворачивался. И вот однажды Эдик увидел у дверей немецкой столовой солдата, держащего в руке большой кусок хлеба. Он подбежал к нему и, дернув за штанину, попросил хлебушка. Солдат долго смотрел на него, продолжая жевать, потом остаток хлеба бросил на землю, а когда Эдик кинулся к хлебу, сильно ударил его сапогом.
Эдик кубарем прокатился по земле, кое-как поднялся и молча пошел к маме. Он хотел ей что-то сказать, но только открывал рот и ничего не мог произнести. Уткнувшись в мамины колени, он плакал.
Почти три месяца Эдик молчал, наконец, заговорил, но так сильно заикался, что никто не мог его понять, даже мама. Я ему служила переводчиком, потому что только я лучше всех знала, что он хочет сказать.
Эдик после этого случая стал нервным, не общался с ребятами, потому что они его не понимали. И он на всю жизнь остался заикой. В те годы не лечили заикание, да и не до того было.
Глава восьмая. Донос в гестапо
Осенью 1944 года в лагерь приехал бывший советский генерал Власов, добровольно сдавшийся немцам и с их одобрения создававший так называемую «русскую освободительную армию». Он ездил по лагерям для военнопленных и вербовал добровольцев в свою армию.
В нашем лагере добровольцев не нашлось. На другой день немецкие власти прислали военно-медицинскую комиссию и, отобрав десятка два более или менее здоровых ребят, надели на них форму РОА, погрузили в эшелон и повезли на фронт.
Но никто не мог воевать против своей страны, а потому ночью ребята разобрали пол в вагоне и сбежали.
Однако лагерь находился в глубоком тылу, фронт далеко, бежать некуда, и они вернулись. Обратились к моей маме за помощью. Она выдала им нагрудные номера погибших пленных, которых не успела занести в журнал учета. Мы, пленные, для немцев были все на одно лицо, а потому администрация лагеря ничего не заметила. Но кто-то все-таки написал в гестапо донос, и за нашей мамой приехала черная машина.
Дней десять мы о ней ничего не знали, потом черная машина приехала за мной. Меня ввели в большую слабо освещенную комнату. Слева стоял стол, за которым сидел офицер в черной эсэсовской форме. Справа у стены — железный стол, на котором лежали какие-то металлические инструменты, и рядом лавка, тоже железная. Вскоре я на себе узнала для чего все это! В этот момент два гестаповца в черной форме с засученными рукавами ввели женщину.
Поначалу я даже не узнала свою мать, а узнав, ужаснулась — она еле держалась на ногах, вся в синяках, лицо опухшее, в волосах седые пряди. Но больше всего меня поразили ее глаза: из зеленых они стали черными, видимо, от перенесенных пыток расширились зрачки.
Увидев меня, она рванулась из рук гестаповцев, но они крепко держали ее. Один из гестаповцев схватил меня и, бросив на лавку, привязал. Меня били нагайкой, из ран брызгала кровь, вырвали ноготь. Мама молчала, я тоже. Но когда гестаповец схватил раскаленную железяку, я услышала истошный крик матери — это был крик раненого зверя. И когда немец приложил раскаленное железо к моей груди, я тоже закричала и потеряла сознание.
Очнулась я уже в бараке. Вокруг меня суетились женщины. Они плакали, смывая с меня кровь, и я услышала, как они говорили: «Бедная девочка в восемь лет стала седая!» В тот момент я даже не поняла, что речь идет обо мне.
Женщины кое-как состригли волосы на голове, которая была пробита, промыли раны, наложили на них листья подорожника — других лекарств у нас не было. Сильно болел ожог на груди, кровоточил палец с вырванным ногтем, я не могла сидеть, так как кожа была порвана нагайками.
Помощи ниоткуда не ждали — тех, кого брала «скорая», в лагерь уже не возвращались. Их увозили сразу в крематорий.
Через два дня привезли мою маму и бросили на нары, я встала, чтобы помочь уже ей. Она была в ужасном состоянии: бредила, не понимала, где находится, звала то меня, то Эдика, ругалась по-немецки и по-русски, все время просила пить. Я подавала ей воду, вдруг она выхватила у меня ведро и вылила его на себя, а потом начала биться. На шум прибежали солдаты, привязали ее к нарам, но она все не могла успокоиться.
Тогда немцы вызвали машину и, кое-как затолкав в нее нашу маму, отправили ее в «русскую больницу».
Глава девятая. В монастыре