Читаем Белая тень. Жестокое милосердие полностью

Ему и до сих пор непонятно, почему они оба чувствовали тогда едва ли не наибольшее отчуждение.

Иван знал — их любовь только зародилась, только начала развиваться, они еще не нашли в ней себя, еще не одолели какого-то препятствия, стоявшего между ними. Оба стремились разрушить его, с искренней верой друг в друга.

И его страшило, мучило всю войну: не утратила ли она той веры, сохранилось ли в ней то стремление.

…Иван не заметил, когда прекратился дождь. Холодная вода освежила тело, но и утомила, не было силы шевельнуться. На какое-то мгновение отступили, забылись страшные мысли о недуге.

Он снова возвращался на тропинки своего села. Почему-то никогда не вспоминалась армия, а виделись только знакомые луга, родное село, родная хата, и лишь в те часы, когда жил в ней вместе с матерью.

Из этого путешествия в прошлое вырывали его станции и полустанки, нечастые остановки где-либо в поле… Это была другая жизнь, и, пожалуй, она не давала ему расслабиться до конца, остаться в той, первой, и больше из нее сюда не возвращаться. Разум его был начеку, заставлял реагировать на все, наблюдать время.

Так прошел день.

И еще ночь, и еще день. Иван лежал, и мысли стояли в изголовье черной тучей. Это был не бред, но и не реальность.

Все реже и реже приводили его в ясное, острое осознание себя звуки жизни. Он как бы плыл в густом тумане, положившись на судьбу и на волю случая. Глуше стали стук и топот наверху, и лязг котелков, и разговоры. Он не всегда теперь мог сказать, стояли они долго на станции или остановились лишь на короткое время, быстро идет поезд или медленно.

Он засыпал все чаще и чаще. Иногда это был и не сон, а тяжелая, мучительная дремота, туманившая сознание. Однажды остро запахло яблоками. Так остро, что его точно пронзило насквозь. И он раскрыл глаза.

В самом деле, нестерпимо пахло яблоками. Немцы нарвали их где-то в саду и теперь смачно хрустели над самой головой Ивана. Они сидели на тюках у фургона, один тюк угрожающе покачивался. Он мог сдвинуться и упасть под фургон. Но Ивана это уже мало страшило. Его мучил, терзал запах яблок. Пахло Украиной, родным селом, домом. Он уже не ощущал голода. Казалось, внутри у него все высохло, умерло. Только тонкие острия иголочек, только короткие вспышки боли. Но этот запах… Лишь теперь Иван особенно остро ощутил как может пахнуть родина. Как может пахнуть любовь. Какой запах у счастья.

…Стоял под густыми ветвями, влюбленный, счастливый, а на него падали сверху краснобокие яблоки. Он уже по колени в них, по пояс, по грудь. И падали знакомые, теплые, слышанные с детства слова, вязались в густые пахучие венки песни. Печальной и нежной, тихой и мечтательной.

Иван закрыл уши, чтобы не слышать стука колес, а слышать только песню. Она нарастала, и казалось ему, что вместе с ней в него вливается сила, он становится крепким, как когда-то.

Но колеса снова застучали громко, били и били, пока не разбили песню. Он отнял руки от ушей, и увидел себя в черной яме, и услышал ленивый говор немцев, которые уже не грызли яблоки, а курили.

Шли восьмые сутки Иванова странствия на платформе. Он чувствовал, что оставаться здесь больше нельзя. Сознание его туманилось, а тело было непослушным, тяжелым. Оно как бы приросло к помосту. Чтобы проверить зрение, он закрыл глаза и снова раскрыл. И тогда… увидел фигуру под передком фургона. Фигура подняла голову, из-под черной кротовой шапки глянули круглые, неподвижные глаза. Иван сначала не поверил, присмотрелся внимательнее… Полотняная сорочка, синие, на широких помочах штаны, босые ноги… И кротовая шапка. Та самая… Уже столько лет. Он не снимал ее, ни зимой, ни летом. Говорил, что без шапки ему нельзя, что солнце пагубно действует на контуженую голову.

Иван не удивился и не испугался появлению отца. Хотя вспоминал его редко. И даже плохо помнил. Только — две-три картинки, два-три воспоминания.

Никогда в крутые минуты не обращался он памятью к отцу, не звал его на помощь.

Отец вынимает из кармана кисет, свертывает цигарку и совсем не смотрит на Ивана. Но что-то, видимо, хочет сказать? Что-то же привело его сюда? Он вынимает кресало — обломок широкого напильника, матерчатый трут в медной трубочке. Щелк, щелк — бьет кресало, и вспыхивает целый сноп искр. Трут не занимается, отец поправляет его и начинает высекать искры снова. Иван видит, что отец делает это слишком неосторожно, может загореться сено, и они сгорят тут живьем, но сказать об этом не может. Приподнимается на руках, чтобы взять из рук отца кресало, но перед глазами вдруг вспыхивает белое пламя и так же внезапно гаснет. Когда глаза привыкают к темноте, Иван видит, что под передком никого нет. Но у него остается ощущение, что отец тут был, хотел что-то сказать, но не сказал. Остался даже запах отцова пота — резкий, густой запах пота, и поля, и их двора.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже