Читаем Белая тень. Жестокое милосердие полностью

Но они не услышали, погнали эллипс дальше. А Иван с трудом, сверх силы, оторвался от теплого земляного лона и пошел в ночь. Он направился в сторону, противоположную той, куда скатилось солнце, спешил туда, откуда оно должно было выкатиться. Над ним висело высокое чужое небо, в котором сияли звезды, мириады звезд, оно напоминало огромную мишень, пробитую пулями, и неустанно напоминало, что он сам — мишень и мириады пуль подстерегают его. Бежал и бежал всю ночь, а солнце взошло у него за плечами; из-за островерхого шахтного террикона с зависшей на маковке вагонеткой выскочили два мотоцикла, сбоку которых на длинных поводках бежали овчарки.

Запахи воли, которых Иван набрался за ночь, из него выбивали резиновыми дубинками; выбивали из сердца электрическим током нежный Марийкин призыв; выдавливали из глаз могильной тьмой каменного мешка яркость солнца и голубизну далекого горизонта. А напоследок, когда Ивана опять привели пред очи коменданта, тот долго сверлил его красными буравчиками, уничтожал взглядом и, не уничтожив, приказал «вымыть дурные мысли». Двое лагерных полицаев швырнули его, чуть живого, в цинковый желоб умывальника и жесткими, как проволока, щетками скоблили иссеченное тело и голову. В желоб стекала вода и плыла перед его глазами красным ручьем. А потом ручей стал набухать, шириться, и вода в нем приобретала все более яркую окраску, а затем хлынула потоком, огромной красной рекой, в волнах которой и растворилось его сознание.

Иван очнулся в серой тишине дощатого барака. Хотя он был тут впервые, сразу понял, где лежит. Это был ревир — госпитальный барак, из его дверей пленные уже никогда не выходили, отсюда их вывозили черной деревянной тележкой.

Возле Ивана на минуту (больных больше, чем минут в сутках) остановился лагерный врач — низенький, скуластый человек с узкими раскосыми глазами, — пощупал пульс. Однако эта минута вышла за пределы всех временных законов, вобрала в себя целую человеческую жизнь.

— Это конец, доктор? — спросил пленный, превозмогая огонь, испепелявший его изнутри, и в его глазах врач не уловил ни отчаяния, ни страха.

Эти глаза были — как два уголька, то ли в них умерла уже жизнь, то ли таили они что-то в глубине, в которую не проникнуть. Потрескавшиеся, искусанные губы стиснуты крепко, и весь вид истерзанного пытками пленного был не мученический, а какой-то трагически суровый. Эту суровость подчеркивало все: заостренный, выпяченный вперед подбородок, смуглый, чуть перечеркнутый морщиной лоб, смелые, вразлет, брови, выровненные внутренним напряжением в одну линию.

— Да, дорогой, — ответил, кутаясь в грязно-серую хламиду, врач.

— Плохо, — сказал Иван и закрыл глаза. — А я… даже… не успел…

Врач какое-то мгновение постоял и нагнулся над ним.

— Что не успел? — спросил тихо.

Иван не ответил. Да и что мог сказать он этому незнакомому человеку, который каждый день проходит сквозь сотни смертей? О своем безумстве? О своем наваждении? На меже красно-черной пропасти сознания и беспамятства в груди Ивана шевельнулся смех. Горький и теплый. Он так и не успел сказать Марийке, как неистово, как бесконечно он ее любит. Не успел, не отважился… Даже после того, как две гармоники откричали на их свадьбе. Затопленный, даже подавленный своим счастьем, оглушенный и покорный ей, не сказал девушке, что любит ее. Она сама угадала его любовь. Терпкую, большую, вбирающую в себя все: порывы, помыслы — жизнь.

Разве можно сказать такое врачу? Те первые слова сорвались с его уст невольно. Все это время, день ото дня, час от часу, они жили в нем, проступали сквозь голод, сквозь кровь, сквозь смерть. Думал о Марийке неотступно. Это было последнее, что соединяло его с жизнью, и единственное, что оставлял он на земле. Но разве скажешь об этом незнакомому человеку? Вот здесь, среди непроходимой мерзости, среди мук и предсмертных хрипов.

Но доктор ждал. Иван видел его даже сквозь смеженные горячие веки и шевельнул сухими, спекшимися губами, выдохнул из груди:

— …Отомстить.

И это тоже была правда. Если бы он остался жить, он бы мстил. За свои муки, за обворованную любовь, за все. Когда, бывало, вспоминал, как бежали к переезду женщины попрощаться еще раз, как он хлестнул лошадей, чтобы не растягивать мук, как женщины остановились на бугре, и, обнявшись, застыли, точно вросли в белый горизонт, — его пальцы сами сжимались в кулаки.

Они и сейчас пусть и слабо, но сложились в кулаки, а в распахнутых на мгновение глазах горели холодные и острые, как острия ножей, огоньки.

Врач постоял, пристально вглядываясь в истерзанного, но непобежденного пленного, и пошел, сильно потирая рукой лоб.

На следующий день, на рассвете, Ивана перевезли, прикрыв сверху мертвыми телами, на черной тележке в барак для выздоравливающих.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза
Дом учителя
Дом учителя

Мирно и спокойно текла жизнь сестер Синельниковых, гостеприимных и приветливых хозяек районного Дома учителя, расположенного на окраине небольшого городка где-то на границе Московской и Смоленской областей. Но вот грянула война, подошла осень 1941 года. Враг рвется к столице нашей Родины — Москве, и городок становится местом ожесточенных осенне-зимних боев 1941–1942 годов.Герои книги — солдаты и командиры Красной Армии, учителя и школьники, партизаны — люди разных возрастов и профессий, сплотившиеся в едином патриотическом порыве. Большое место в романе занимает тема братства трудящихся разных стран в борьбе за будущее человечества.

Георгий Сергеевич Березко , Георгий Сергеевич Берёзко , Наталья Владимировна Нестерова , Наталья Нестерова

Проза / Проза о войне / Советская классическая проза / Современная русская и зарубежная проза / Военная проза / Легкая проза