Читаем Белая тень. Жестокое милосердие полностью

Время текло медленно и тягуче, в голове пусто, тупо болело в висках. Но постепенно в той пустоте начинали возникать мысли, даже пугавшие его. Эти мысли сновали по военным дорогам. Жестокости, через которые он прошел, ужасы и несправедливости, которые как бы замыкали собой некий круг…

От этих мыслей он мог убежать только в свое довоенное прошлое. Но в такие минуты и оно представлялось ему не совсем ясным и во всем обусловленным. Ему казалось, что он жил не так, как надо бы, что и тех будней и тех праздников, чередовавшихся в неизменной последовательности, он не умел ценить. Ему казалось, что и все человечество не ценило их.

Теперь же, если ему удастся вернуться в мирную жизнь, он будет жить тихо и счастливо, так, чтобы не сбить ни одной лишней росинки, не растоптать ни единого цветка.

Как именно, представить не мог. Да и путь перед ним такой нелегкий, столько опасностей впереди, столько преград — разве ж его так запросто пустят домой, хорошо еще, если в армию возьмут, если все то, что им внушали в плену о возвращении, — ложь…

Чтобы не думать об этом, начал снова, в который уже раз, внимательно рассматривать фургон. Это успокаивало, возвращало мысли в обычную колею. Большая, кованная железом повозка — мостик, который соединял его с реальной жизнью. С теми возами, на каких он ездил в селе, какие когда-то даже мастерил сам.

Вот этот фургон он разобрал бы и снова собрал, закрыв глаза. Он разбирал и собирал его уже много раз. Выгибал оси, выбрасывал косяк, сверял задний ход с передним, ошиновывал колеса, прослушивал на звук. Отладить ход — это едва ли не наивысшее искусство кузнеца. Ему вспомнилось, как однажды летом, работая подручным кузнеца, дядька Гордея, попытался собрать воз, дядько Гордей в то время захворал и несколько дней не выходил на работу. И собрал. И отладил. Сам выковал оси. Сам ошиновал колеса. Железо вообще было послушно ему. Разгадывал его с первого удара, с виду — где оно гулкое, а где глухое, где ковкое, а где неподатливое. И вдруг с ужасом почувствовал, что не осилил бы его, что железо чуждо ему. Почувствовал, что утратил над ним власть, власть живой души над металлом, что не совладал бы с ним. И это испугало всего более. «Неужели конец?» — обожгла мысль.

Чтобы уверить себя в обратном, попытался подтянуться на руках до шеста, он испытывал себя на крепость, боялся долежать до того, когда уже не сможет подняться. Пытался установить, сколько осталось сил. Пожалуй, силы теплились на донышке сердца и мышц. Их уже ничто не живило.

Но нет! В нем жили еще две силы — ненависть и любовь. Ненависть к тем, кто подверг неизмеримым пыткам его тело, и любовь, ради которой мучился, боролся, жил.

«Любишь — так скажи» — неугасимо стояли в его памяти слова. Он придет и скажет во всю силу своего сердца… И он снова думал о Марийке, шел в синие мягкие вечера вдоль Белой Ольшанки. Измученный голодом, подобие человека из кожи и костей, шептал мечтательно о дивной гармонии созвездия Волос Вероники. Волосы у Марийки именно такие. Белой волной на белой подушке. Текучие, шелковистые. Иван лежал на спине, уставившись взглядом вверх. Качалась платформа. Качался фургон, а из серого мрака на него смотрело Марийкино лицо. Нежный овал лица, подпертый сжатым кулачком, упрямо сложенные губы, подчеркивающие, что у Марийки есть характер. И текучая белая волна вокруг головы. И он возле той волны. Это их свадебная фотография, которую он долго хранил и которую у него отобрали только после первого побега. Иван строгий и напряженный («Іван чорний — я русява», — пели на их свадьбе), с нахмуренными бровями, в узком — шик парубков! — шелковом обмотанном вокруг шеи шарфе; Марийка улыбающаяся, мечтательная, с выразительными большими глазами и взглядом, направленным куда-то вдаль, аж сюда, к Ивану, в белой блузке с мелкими синими цветочками, на которые как бы спадала белая волна. Эта волна словно бы просилась в нежные мужнины ладони.

Он вспомнил, как бросила его в бездну эта белая волна, рассыпанная на подушке, на мраморной округлости плеча, в первую брачную ночь. Ночь, которая у него в памяти только урывками. Как сидели они вдвоем в комнате. Оба дикие и отчужденные. И как обоим было почему-то стыдно. И в обоих рос отпор чему-то ненужному, хоть и узаконенному, давившему на них. Тем ртам, что чавкали на свадьбе весь вечер, а сейчас храпели во дворе и под тыном. И хотелось убежать в лес, в какую-нибудь одинокую хижину. И там обрести друг друга. Они чувствовали, как тяжелая ночь уводит их в разные стороны, отдаляет друг от друга. Они сидели и пили вишневую наливку, четверть которой стояла на окне. Иван не знал, что говорить, начал было рассказывать недавно услышанный анекдот, но почувствовал его грубость и замолчал. И снова налил в стаканы вишневку, и оба пили, не поднимая глаз.

«Сладкая», — сказал он.

«Горькая», — сказала она.

Они поссорились. А потом ему стало смешно от такой их глупости, смешно по-настоящему, и он своею искренностью, уступчивостью покорил ее. И она засмеялась тоже…

Перейти на страницу:

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза
Дом учителя
Дом учителя

Мирно и спокойно текла жизнь сестер Синельниковых, гостеприимных и приветливых хозяек районного Дома учителя, расположенного на окраине небольшого городка где-то на границе Московской и Смоленской областей. Но вот грянула война, подошла осень 1941 года. Враг рвется к столице нашей Родины — Москве, и городок становится местом ожесточенных осенне-зимних боев 1941–1942 годов.Герои книги — солдаты и командиры Красной Армии, учителя и школьники, партизаны — люди разных возрастов и профессий, сплотившиеся в едином патриотическом порыве. Большое место в романе занимает тема братства трудящихся разных стран в борьбе за будущее человечества.

Георгий Сергеевич Березко , Георгий Сергеевич Берёзко , Наталья Владимировна Нестерова , Наталья Нестерова

Проза / Проза о войне / Советская классическая проза / Современная русская и зарубежная проза / Военная проза / Легкая проза