Этого я не мог вынести, и отчаянный бой закипел между нами… Размолвка наша действовала на других, круг распадался на два стана. Бакунин хотел примирить, объяснить, заговорить, но настоящего мира не было. Белинский, раздраженный и недовольный, уехал в Петербург и оттуда дал по нас последний яростный залп в статье, которую так и назвал «Бородинской годовщиной».
В ноябре 1839 года Виссарион Григорьевич был уже в Петербурге и поселился на Грязной улице, близ Семеновских казарм, в деревянном двухэтажном доме, в котором занял одну комнату. Здесь он закончил статью «Бородинская годовщина», о которой упоминает Герцен.
Перед тем как напечатать статью в «Отечественных записках», Белинский прочел ее Панаеву.
— Послушайте-ка, — сказал он, придя к Панаеву, — кажется, мне еще до сих пор не удавалось ничего написать так горячо и так решительно высказать мои убеждения… Да что много говорить, я сам чувствую, что статейка вытанцовалась».
Он начал в волнении ходить по комнате.
— Да, это мои убеждения, — продолжал он, разгорячаясь все более и более. — Я не стыжусь, а горжусь ими… И что мне дорожить мнением и толками чорт знает кого? Я только дорожу мнением людей развитых и друзей моих… Они не заподозрят меня в лести и подлости. Против убеждения никакая сила не заставит меня написать ни одной строчки… Они знают это. Подкупить меня нельзя. Клянусь вам — вы ведь меня еще мало знаете…
Он подошел вплотную к Панаеву. Бледное лицо его горело, вся кровь прилила к голове. «Клянусь вам, что меня нельзя подкупить ничем!.. Мне легче умереть с голоду — я и без того рискую этак умереть каждый день (и он улыбнулся с горькой иронией), чем растоптать свое человеческое достоинство, унизить себя перед кем бы то ни было или продать себя… Эта статья резка, — я знаю; но у меня в голове ряд статей, еще более резких…»
Действительно, статья эта вызвала целую бурю. Даже друзья «неистового Виссариона» невольно задумались. Герцен решительно прервал с ним всякие отношения. Бакунин чувствовал, что революционный такт не позволяет ему согласиться со статьей — «неистового Виссариона». Белинский упрекал своих друзей в непоследовательности и доходил до таких крайностей, что пугал своих собственных приятелей и почитателей.
Между тем уже первые впечатления от петербургской жизни должны были показать Белинскому, как далека она от «разумности» и как мало можно было «примиряться» с ней. «Питер навел на меня апатию, уныние и чорт знает что… — признавался сам Виссарион Григорьевич, — ибо Питер имеет необыкновенное свойство оскорбить в человеке все святое и заставить в нем выйти наружу все сокровенное. Только в Питере человек может узнать себя — человек он, получеловек или скотина: если будет страдать в нем — человек, если Питер полюбится ему — будет или богат, или действительным статским советником».
В Петербурге того времени особенно остро бросались в глаза противоречия русской жизни. «Меня убило, — говорит Белинский, — это зрелище общества, в котором властвуют и играют роль подлецы и дюжинные посредственности, а все благородное и даровитое лежит в позорном бездействии… Любовь мол к родному, к русскому стала грустнее — это уже не прекраснодушный энтузиазм, но страдальческое чувство. Все субстанциальное[15]
в нашем народе велико, необъятно, но определение гнусно, грязно! и подло». Употребляя эту гегелевскую терминологию, Белинский противопоставлял великую сущность русского народа гнусным условиям николаевской действительности.Белинский страстно любил русский народ и верил в его великое будущее; тем сильнее страдал он, видя жестокости крепостного режима, произвол самодержавия и издевательство над человеческим достоинством в родной стране. Только литература русская поднимала тогда голос в защиту обездоленного и замученного народа. Белинский сознавал это и говорил с болезненным и вместе радостным, гордым удовлетворением: «Я литератор… литературе российской моя жизнь и моя кровь».
Понятно, что «примирение с действительностью» в таких условиях не могло продолжаться бесконечно. Он сам замечает это. «Я ужасно изменяюсь, — пишет он через некоторое время друзьям в Москву, — но это не страшит меня, ибо с пошлою действительностью я все более и более расхожусь, в душе чувствую больше жара и энергии, больше готовности умереть и пострадать за свои убеждения… Боже мой, сколько отвратительных мерзостей сказал я печатно, со всей искренностью, со всем фанатизмом дикого убеждения! Тяжело и больно вспомнить!..»