Еще резче говорит он в другом письме: «Проклинаю мое гнусное стремление к примирению с гнусной действительностью!.. Боже мой, что со мной было — горячка или помешательство ума — я словно выздоравливающий». И наконец: «Я имею особенно важные причины злиться на Гегеля, ибо чувствую, что был верен ему (в ощущении), мирясь с российской действительностью… Благодарю покорно, Егор Федорович (Гегель. —
Белинский не случайно оговаривается: я был верен ему (Гегелю) — «в ощущении». Потому что никогда он рабски не учился у Гегеля. То был тоже только этап в философских исканиях Белинского. Изучая, осваивая и преодолевая западную философию своего времени, Белинский шел к выработке собственных философских воззрений. И эти воззрения не были ни шеллингианством, ни фихтеанством, ни гегельянством и т. п., но самостоятельными взглядами Белинского. Вот как характеризует замечательную особенность этих взглядов историк русской литературы Пыпин: «Историческая заслуга Белинского в том и заключается, что он понимал свою философию не как школьную теорию, не причастную к жизни, а, напротив, переживал ее как догмат, как жизненную истину в полном ее применении».
Отказ от «примирения с действительностью», естественно, должен был опять сблизить «неистового Виссариона» с его революционными друзьями. Весной 1840 года в Петербург приехал Герцен и сам отправился к Белинскому, который тогда жил на другой квартире, в одном доме с Панаевым.
Когда Белинскому сообщили о приезде Герцена, он быстро поднялся ему навстречу и обратился к Панаеву, в то время находившемуся у него, со словами: «Вот вы увидите наконец его! Это человек замечательный и блестящий!!»
Через минуту вошел Герцен. Он был среднего роста, довольно плотный, с темными волосами, подстриженными под гребенку. Тогда ему было лет двадцать восемь. Черты лица Герцена были приятны и правильны, лицо одушевлено необыкновенным блеском и живостью карих глаз и каким-то особенно тонким выражением в уголках губ.
Панаев вышел из комнаты, чтобы не мешать разговору друзей. Сначала они говорили несколько на тянуто и холодно. Но ни Белинский, ни Герцен не были людьми, способными долго говорить о пустяках. Едва речь зашла о статье «Бородинская годовщина», Белинский вспыхнул и поспешно сказал: «Ну, слава богу! договорились же! а то я с моим глупым нравом не знал, как начать… Ваша взяла: три-четыре месяца в Петербурге меня лучше убедили, чем все доводы. Забудьте этот вздор. Довольно вам сказать, что на-днях я обедал у одного знакомого; там был инженерный офицер; хозяин спросил его, хочет ли он со мной познакомиться. «Это автор статьи о бородинской годовщине?» спросил его на ухо офицер. «Да». — «Нет, покорно благодарю», сухо ответил он. Я слышал все и не мог вытерпеть, — я горячо пожал руку офицеру и сказал ему: вы благородный человек, я вас уважаю. Чего же вам больше?»
Недоразумение было кончено. Великие русские патриоты опять шли вместе, рука об руку.
Несмотря на все возрастающую известность и влияние, Белинский был очень застенчив в малознакомом обществе. Трудно было, глядя на его скромную внешность, представить себе, какой пламенный борец скрывался в этом человеке.
Между чужими людьми он обыкновенно легко терялся. Как-то князь Одоевский, известный в то время писатель и превосходный человек, очень любивший Белинского, пригласил его к себе на вечер, где всегда собиралось много знаменитостей и светских людей. Виссарион Григорьевич ответил на это приглашение уклончиво. Тогда Одоевский прямо спросил:
— Отчего вы не хотите бывать у меня?
— Сказать вам правду? — ответил, улыбаясь, Белинский. — Я человек простой, неловкий, робкий, отроду не бывавший ни в каких салонах… У вас же там бывают дамы, аристократки, а я и в обыкновенном-то дамском обществе вести себя не умею… Нет, уж увольте меня от этого! Ведь вам же будет нехорошо, если я сделаю какую-нибудь неловкость или неприличие по-вашему.
Тогда Одоевский, которому очень хотелось видеть Белинского у себя в доме, — обратился к посредничеству Панаева, взяв с него слово обязательно привести Виссариона Григорьевича в ближайший вечер. Но и Панаеву не легко было исполнить это поручение. Он более часа уговаривал Белинского. Наконец тот сказал:
— Ну, да, пожалуй, чорт с вами… я поеду! Что же мне надеть? — прибавил он, сердито обращаясь к Панаеву.
— Наденьте сюртук, ведь дам на этот раз не будет.
Белинский одевался долго, кряхтел, кашлял, уверял, что больше чем когда-нибудь чувствует одышку, что не утерпит — непременно съест чего-нибудь и от этого ему будет еще хуже.