Первые же строки телеграммы поражают и приводят в недоумение: ведь «перемена образа управления» – «ответственное министерство» – отнюдь не означала просто «снятия с Императора тяжелого непосильного труда». Кстати, практически теми же словами определил в 1918 году свои взгляды на желательное государственное устройство России… генерал М. В. Алексеев, которого так часто противопоставляют Келлеру: «восстановление монархии, конечно, с теми поправками, кои необходимы для облегчения гигантской работы по управлению для одного лица». В наши же дни, несмотря на
Но обойдемся без пафоса. В контексте 1916–1917 годов «ответственное министерство» не могло означать ничего, кроме окончательной ликвидации Самодержавной монархии, многовековой государственной традиции, и, быть может, лучше всех понимал это Царь-Мученик. Со слов генерала Н. В. Рузского известна развернутая аргументация Его Величества: «Основная мысль Государя была, что он для себя в своих интересах ничего не желает, ни за что не держится, но считает себя не вправе передать все дело управления Россией в руки людей, которые сегодня, будучи у власти, могут нанести величайший вред родине, а завтра умоют руки, “подав с кабинетом в отставку”. “Я ответственен перед Богом и Россией за все, что случилось и случится”, сказал Государь, “будут ли министры ответственны перед Думой и Государственным Советом – безразлично. Я никогда не буду в состоянии, видя, что́ делается министрами не ко благу России, с ними соглашаться, утешаясь мыслью, что это не моих рук дело, не моя ответственность”. Рузский старался доказать Государю, что его мысль ошибочна, что следует принять формулу: “Государь царствует, а правительство управляет”. Государь говорил, что эта формула ему непонятна…»
Не случайно Император в ночь на 2 марта, уже допуская уступки «Временному Комитету Государственной Думы», первоначально думал все-таки предложить «общественным деятелям» «составить министерство, ответственное перед Его Величеством», и лишь после долгого и тяжелого разговора с Рузским «выразил окончательное решение… дать ответственное перед законодательными палатами министерство», причем формировать кабинет должен был бы Родзянко. Соответствующий манифест, проект которого был написан в Ставке и принят Государем в шестом часу утра 2 марта, гласил бы: «Стремясь сильнее сплотить все силы народные для скорейшего достижения победы, Я признал необходимость призвать ответственное перед представителями народа министерство, возложив образование его на председателя Государственной Думы Родзянко, из лиц, пользующихся доверием всей России». В каком-то смысле это была реформа государственного устройства страны, сама по себе сравнимая с революцией; Акт же об отречении шел еще дальше не только в том отношении, что Государь передавал Престол Великому Князю Михаилу Александровичу, – форма правления теперь определялась следующим образом: «править делами государственными в полном и ненарушимом единении с представителями народа в законодательных учреждениях, на тех началах, кои будут ими установлены, принеся в том ненарушимую присягу». Император, присягающий в верности конституции, которая «установлена» парламентом, – такая схема окончательно закрепляла переход от «думской монархии» к конституционной, с «царем» в лучшем случае в качестве символа, а то и просто бутафорской фигуры. Приходил конец принципу, сформулированному П. А. Столыпиным: «Есть одна инстанция, которая может творить правду, становясь выше всяких законов».
Мог ли не понимать этого «непреклонный монархист» граф Келлер? Кстати, в опубликованном тексте Акта 2 марта
Странно звучит и выраженная в телеграмме «великая радость» по поводу назначения Великого Князя Николая Николаевича Верховным Главнокомандующим (один из последних указов Императора Николая II). Вполне вероятно, что Келлер сохранил уважение к Великому Князю с довоенных лет и не ставил ему в вину неудачи русской армии в 1915 году; но радоваться его возвращению в телеграмме, которая, будучи направлена в Царское Село, должна была бы стать известной и Государыне, – значило нанести совершенно неожиданный Ею удар. Как известно, Александра Феодоровна относилась к Великому Князю с предубеждением («всякие дурные элементы собираются вокруг него и хотят использовать его, как знамя» и проч.); вспомним также, сколько волнений вызвало в свое время занятие Императором поста Верховного, – и станет очевидным, что (явно вынужденное!) оставление Им этого поста было еще одной раной для Императрицы, а «радость» по этому поводу верноподданному графу Келлеру тактичнее было бы скрыть.
К Федору Артуровичу как-то не подходит слово «легкомыслие», а вот бестактность и несправедливость бывали ему свойственны. И если «удовлетворением» от дарования ответственного министерства изобличается пусть и не легкомыслие, но явная необдуманность телеграммы, то «великая радость» звучит столь же явною бестактностью по отношению к Государю и Государыне. Но тогда в чем же вообще заключался монархизм Келлера?
Ответ дает концовка телеграммы, действительно продиктованная «тяжелым чувством ужаса и отчаяния». Полностью отождествляя Россию с законной правящей линией Царского Дома (Государем и Наследником), Келлер, в сущности, отказывается от каких бы то ни было оценок действий Императора. После этого слова, сказанные им А. И. Деникину полтора года спустя, – «захочет Государь Император, будет вам и конституция или хотя бы даже федерация, не захочет Его Величество, не будет ни того, ни другого. А мы с вами должны исполнять его волю, а не политиканствовать», – перестают восприниматься как ирония, полемический выпад. Воля Монарха (любая! – даже разрушающее монархию «ответственное министерство» или разрушившая бы Империю «федерация») является для Федора Артуровича чем-то ниспосланным свыше. Возможно, к графу приложимы слова, сказанные генералом Ю. Н. Даниловым о другом представителе того же поколения – Великом Князе Николае Николаевиче, который был старше Келлера менее чем на год: «Религия… была у него накрепко связана с понятием о божественном происхождении на Руси царской власти и с внутренним убеждением о том, что через миропомазание русский Царь получает какую-то особо-таинственную силу, ставящую его в отношении государственного разума в какое-то недосягаемое для других положение (сквозящая здесь ирония «передового» автора для нас сейчас несущественна. –
В данном же случае наблюдалось трагическое противоречие: воля Государя вела к разрушению династической преемственности и оставлению Престола самим Монархом. Отметим, что в телеграмме Келлера, вопреки легендам, нет ни подозрений о вынужденности отречения («3-й конный корпус не верит…»), ни намерения по Царскому приказу «придти и защитить» Его. Не будем полностью отвергать свидетельства Шкуро: подобные разговоры, по-видимому, велись среди офицеров – об опросе начальников упоминают в связи с позицией будущего Атамана А. И. Дутова, тогда командовавшего полком и якобы выражавшего готовность двинуть свой полк на помощь Государю; но вслух, в официальном документе, Келлер подобных намерений не высказывает. Напротив, он подчеркивает боевую службу корпуса и намерение «впредь так же биться
Важно отметить, что Федор Артурович мыслил точно так же, как и Государь, который через день после отправки келлеровской телеграммы, но, конечно, еще не зная о ней, обращался к Армии со Своим последним приказом (Временное Правительство остановило передачу этого документа в войска, но он распространялся в списках): «Исполняйте же ваш долг, защищайте доблестно нашу великую Родину, повинуйтесь Временному Правительству, слушайтесь ваших начальников, помните, что всякое ослабление порядка службы только на руку врагу». Война не прекращалась и даже не приостанавливалась, страну необходимо было защищать, и это понимали все военачальники – Император и Алексеев, Великий Князь Николай Николаевич и Келлер…
Подчеркнем: позиция Федора Артуровича – абсолютно искренняя
В середине марта старый генерал не захотел явиться на совещание, где обсуждались известия из Ставки: «отсутствовал граф Келлер, не признавший новой власти», – пишет участник совещания Деникин, передавая его точку зрения: «Граф Келлер заявил, что приводить к присяге свой корпус не станет, так как не понимает существа и юридического обоснования верховной власти Временного правительства; не понимает, как можно присягать повиноваться Львову, Керенскому и прочим определенным лицам, которые могут ведь быть удалены или оставить свои посты…» Заметим, что вопрос поставлен совершенно правильно и законно: отсутствие конституции и несменяемости кабинета действительно могло вызвать подобные сомнения, и впоследствии, на Уфимском Государственном Совещании 1918 года, этот вопрос попробуют решить именно установлением несменяемости членов избранной Директории. Таким образом, отнюдь не следует представлять Келлера «малограмотным» строевиком, совсем не понимающим политических проблем и не интересующимся ими, – а значит, и «ответственное министерство» в его телеграмме от 6 марта вряд ли было результатом ошибочного словоупотребления или свидетельством полной некомпетентности генерала в вопросах государственного устройства.
В то же время Келлер фактически самоустраняется от активной борьбы не только за реставрацию монархии или освобождение Монарха (хотя после того, как Царская Семья была взята под стражу, об Их подлинном положении двух мнений больше быть не могло), но и за поддержание боеспособности воюющей Армии, за предотвращение хаоса и анархии, – от борьбы, которую, начав со вполне лояльных актов, собирались повести другие военачальники. «Думаю, что для многих лиц, которые не считали присягу простой формальностью – далеко не одних монархистов – это, во всяком случае, была большая внутренняя драма, тяжело переживаемая; это была тяжелая жертва, приносимая во спасение Родины и для сохранения армии…» – рассуждает Деникин; но жертва не означала полного подчинения развитию событий, согласия безвольно плыть по течению.
Мысль о том, что вооруженные силы в лице старших начальников должны сказать свое веское слово и переломить ситуацию, очевидно, носилась тогда в воздухе. Так, на Румынском фронте неофициальное совещание нескольких кавалерийских начальников запланировало на день принятия присяги «обращение от лица всей собранной в Бессарабии конницы к временному правительству с адресом, побуждающим его к более энергичному проявлению своей воли». «Рекомендация», за которой стояло несколько десятков тысяч клинков, еще верных своим командирам, приобретала дополнительный вес в случае единства самих командиров и присутствия среди них такого авторитетного для всей русской конницы полководца, как граф Келлер. Ходили даже слухи о том, что конный корпус Келлера «должен был занять Одессу, чтобы поддержать монархическое движение в Подольи и на Волыни» (план примерно такой же военной демонстрации приписывали адмиралу А. В. Колчаку, возглавлявшему Черноморский флот). Остановить разрушение Армии и государства нужно было любыми средствами, что особенно хорошо понимали те военачальники, которые так или иначе уже соприкоснулись с новыми порядками, больше всего походившими на беспорядок. Таким был начальник 12-й кавалерийской дивизии генерал барон Г. К. Маннергейм, в дни Февральского мятежа оказавшийся в Петрограде и имевший возможность познакомиться с буйством революционной толпы. Именно Маннергейма и направили к Келлеру его единомышленники, стремившиеся сохранить Армию (и получившие за это от сегодняшнего монархиствующего автора клеймо «предателей»).
Разговор двух генералов состоялся, по свидетельству офицера, сопровождавшего Маннергейма, «16 или 17 марта» в Штабе III-го конного корпуса, разместившемся в городе Оргееве. «Штаб корпуса – скромный одноэтажный домик, обвеянный какой-то грустью, – рассказывает очевидец. – Тихо говорящие и бесшумно двигающиеся люди. Впечатление такое, точно в доме кто-то тяжело болен».