Она не могла остановиться, подтягивалась на цыпочках и целовала его лицо в знак благодарности, как раз в то место, где был шрам, пахнущий лосьоном после бритья, она хотела провести языком по всей коже и все залечить, всем людям со шрамами на лицах и в душах, но не сделала этого, прошла за всеми, заплатила деньги и попала внутрь.
Она стояла вместе с Полой, а Пинки и Перки отправились к бару, они ощущали пульсацию музыки и слушали, как шипит дым, теплый воздух пенился у нее в ушах, и когда она выбиралась с друзьями развлечься, она была так счастлива, никаких забот о мире, как будто бы она зарабатывала только затем, чтобы веселиться, делать, что хочется, она что-то уже вложила в этот мир, все эти часы нежности-любви-заботы, она убеждала людей, что им необходимо выздоравливать, дарила им радость и вела за собой, подставляла плечо, на которое можно опереться в трудный момент, а теперь все это возвращается, если кто-то заслуживает веселья, так это она, и Доун, и Салли, и Давинда, и Боксер, и Маурин, и все остальные, и она смеялась, вспоминая об их совместной рождественской вечеринке, тогда как раз Боксер напился, а Доун этим воспользовалась, она жить не могла без секса, а Боксер не привык выпивать, выдул пару банок, и Доун утащила его в женский туалет, и там они занимались любовью в одной из кабинок, Руби об этом не знала, пока Доун не рассказала ей все на следующий день, и Доун, возможно, даже было немного стыдно за это, но все равно приняла это, сказала, что ни с кем ей не было так хорошо, только с этим дурачком, не самая веселая тема для разговора, но когда ты имеешь дело с ампутациями, или раком толстой кишки, или опухолями мозга, или сердечными заболеваниями, способ укрыться от этого — только создать настроение, и все становится веселым, как будто в мире не осталось больше ничего святого, так это понимала Доун, пьяная, как и Боксер, она любила его так же, как и все медсестры, и Доун звала его дурачком из-за одного идиота, который у них как-то раз был, стонал и жаловался: ему не нравилась еда, не нравились ирландцы и не нравились пакистанцы, не нравились пидоры, которые о нем заботятся, — никто и ничего ему не нравилось, и Руби так старалась ему угодить, а потом все-таки поняла, что ему просто-напросто не нравилось жить, она всегда очень по-доброму с ним говорила, но когда он назвал Боксера дурачком, было обидно, потому что Маурин, и Давинда, и Клайв не могли с этим ничего сделать, но — только не Боксер, и однажды, когда Боксер ушел, она пошла и дала изо всех сил пациенту пощечину и сказала ему все, что о нем думает, прямо перед всеми.
Он настучал на нее. Это грозило неприятностями, но белая ложь Маурин спасла ее от увольнения, она сказала, что тот первый начал приставать, а Доун закатила ему такую клизму со слабительным, что он неделю не вылезал из туалета. Хотела бы она, чтобы Доун сейчас была с ними, они могли бы сейчас быть все вместе, а самое смешное, что Боксер очень волновался, не задел ли он чувств Доун после вечеринки, сказав, что он предпочитает, чтобы она учила его читать и писать, а не спать с ним.
— Поберегитесь! — сказал Дон, соскальзывая на пол, почти что падая.
Руби смотрела на людей вокруг, подтянутых и здоровых, не понимающих, как сильно им повезло, мандраж перетекает из одного зала в другой.
— Я умру, пока дождусь, чтоб меня обслужили, — сказал Дез, протягивая ей бутылку.